Неточные совпадения
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю,
как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос,
как дикое деревцо в поле, — никто
не окружал меня особенною заботливостью, но никто и
не стеснял моей свободы.
Старый, седобородый Януш, за неимением квартиры приютившийся в одном из подвалов зáмка, рассказывал нам
не раз, что в такие ночи он явственно слышал,
как из-под земли неслись крики.
Правда, они
не слонялись по улицам ночью; говорили, что они нашли приют где-то на горе, около униатской часовни, но
как они ухитрились пристроиться там, никто
не мог сказать в точности.
Притом,
как это встречается нередко, среди этой оборванной и темной толпы несчастливцев встречались лица, которые по уму и талантам могли бы сделать честь избраннейшему обществу зáмка, но
не ужились в нем и предпочли демократическое общество униатской часовни.
Всякий раз после того,
как он натыкался на преследуемого «профессора», долго
не смолкали его бранные крики; он носился тогда по улицам, подобно Тамерлану, уничтожая все, попадавшееся на пути грозного шествия; таким образом он практиковал еврейские погромы, задолго до их возникновения, в широких размерах; попадавшихся ему в плен евреев он всячески истязал, а над еврейскими дамами совершал гнусности, пока, наконец, экспедиция бравого штык-юнкера
не кончалась на съезжей, куда он неизменно водворялся после жестоких схваток с бунтарями.
Обыватели помнили еще недавнее время, когда Лавровского величали
не иначе,
как «пан писарь», когда он ходил в вицмундире с медными пуговицами, повязывая шею восхитительными цветными платочками.
С тех пор обыватели ничего
не слыхали о красавице Анне, так
как она навсегда исчезла с их горизонта.
В редкие трезвые минуты жизни он быстро проходил по улицам, потупясь и ни на кого
не глядя,
как бы подавленный стыдом собственного существования; ходил он оборванный, грязный, обросший длинными, нечесаными волосами, выделяясь сразу из толпы и привлекая всеобщее внимание; но сам он
как будто
не замечал никого и ничего
не слышал.
Мы
не имели причин
не верить этим ужасным признаниям; нас только удивляло то обстоятельство, что у Лавровского было, по-видимому, несколько отцов, так
как одному он пронзал мечом сердце, другого изводил медленным ядом, третьего топил в какой-то пучине.
Пан Туркевич принадлежал к числу людей, которые,
как сам он выражался,
не дают себе плевать в кашу, и в то время,
как «профессор» и Лавровский пассивно страдали, Туркевич являл из себя особу веселую и благополучную во многих отношениях.
Так
как никто
не смел оспаривать его права на этот титул, то вскоре пан Туркевич совершенно проникся и сам верой в свое величие.
Если сказать правду, бывали нередко случаи, когда пан Туркевич вылетал оттуда с быстротой человека, которого подталкивают сзади
не особенно церемонно; но случаи эти, объяснявшиеся недостаточным уважением помещиков к остроумию,
не оказывали влияния на общее настроение Туркевича: веселая самоуверенность составляла нормальное его состояние, так же
как и постоянное опьянение.
Основывались эти слухи главным образом на той бесспорной посылке, что человек
не может существовать без пищи, а так
как почти все эти темные личности, так или иначе, отбились от обычных способов ее добывания и были оттерты счастливцами из зáмка от благ местной филантропии, то отсюда следовало неизбежное заключение, что им было необходимо воровать или умереть.
Если только это была правда, то уже
не подлежало спору, что организатором и руководителем сообщества
не мог быть никто другой,
как пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур,
не ужившихся в старом зáмке.
Если на полях, примыкавших волнующимся морем к последним лачугам предместья, появлялись вдруг колдовские «закруты», то никто
не мог вырвать их с большею безопасностью для себя и жнецов,
как пан Тыбурций.
Никто
не мог бы также сказать, откуда у пана Тыбурция явились дети, а между тем факт, хотя и никем
не объясненный, стоял налицо… даже два факта: мальчик лет семи, но рослый и развитой
не по летам, и маленькая трехлетняя девочка. Мальчика пан Тыбурций привел, или, вернее, принес с собой с первых дней,
как явился сам на горизонте нашего города. Что же касается девочки, то, по-видимому, он отлучался, чтобы приобрести ее, на несколько месяцев в совершенно неизвестные страны.
Действительно, с тех пор
как умерла моя мать, а суровое лицо отца стало еще угрюмее, меня очень редко видели дома. В поздние летние вечера я прокрадывался по саду,
как молодой волчонок, избегая встречи с отцом, отворял посредством особых приспособлений свое окно, полузакрытое густою зеленью сирени, и тихо ложился в постель. Если маленькая сестренка еще
не спала в своей качалке в соседней комнате, я подходил к ней, и мы тихо ласкали друг друга и играли, стараясь
не разбудить ворчливую старую няньку.
О, да, я помнил ее!.. Когда она, вся покрытая цветами, молодая и прекрасная, лежала с печатью смерти на бледном лице, я,
как зверек, забился в угол и смотрел на нее горящими глазами, перед которыми впервые открылся весь ужас загадки о жизни и смерти. А потом, когда ее унесли в толпе незнакомых людей,
не мои ли рыдания звучали сдавленным стоном в сумраке первой ночи моего сиротства?
Сначала,
как пугливый зверек, я подходил к ней с разных сторон, все
не решаясь взобраться на гору, пользовавшуюся дурной славой.
Мой противник повел плечом,
как будто намереваясь вынуть руку из кармана и ударить меня. Я
не моргнул и глазом.
— Тыбурций
не пустит, — сказал он, и,
как будто это имя напомнило ему что-то, он вдруг спохватился: — Послушай… Ты, кажется, славный хлопец, но все-таки тебе лучше уйти. Если Тыбурций тебя застанет, будет плохо.
Солнце недавно еще село за гору. Город утонул в лилово-туманной тени, и только верхушки тополей на острове резко выделялись червонным золотом, разрисованные последними лучами заката. Мне казалось, что с тех пор,
как я явился сюда, на старое кладбище, прошло
не менее суток, что это было вчера.
Несмотря на свои четыре года, она ходила еще плохо, неуверенно ступая кривыми ножками и шатаясь,
как былинка: руки ее были тонки и прозрачны; головка покачивалась на тонкой шее,
как головка полевого колокольчика; глаза смотрели порой так
не по-детски грустно, и улыбка так напоминала мне мою мать в последние дни, когда она, бывало, сидела против открытого окна и ветер шевелил ее белокурые волосы, что мне становилось самому грустно, и слезы подступали к глазам.
А моя маленькая приятельница почти никогда
не бегала и смеялась очень редко; когда же смеялась, то смех ее звучал,
как самый маленький серебряный колокольчик, которого на десять шагов уже
не слышно. Платье ее было грязно и старо, в косе
не было лент, но волосы у нее были гораздо больше и роскошнее, чем у Сони, и Валек, к моему удивлению, очень искусно умел заплетать их, что и исполнял каждое утро.
«У этого малого, — говорили обо мне старшие, — руки и ноги налиты ртутью», чему я и сам верил, хотя
не представлял себе ясно, кто и
каким образом произвел надо мной эту операцию.
— От
какого серого камня? — переспросил я,
не понимая.
Эти беседы с каждым днем все больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение своею авторитетностью и независимым тоном, с
каким отзывался о старших. Кроме того, он часто сообщал мне много нового, о чем я раньше и
не думал. Слыша,
как он отзывается о Тыбурции, точно о товарище, я спросил...
— Должно быть, отец, — ответил он задумчиво,
как будто этот вопрос
не приходил ему в голову.
— Ну, вот, вот! И Тыбурций говорит, что он
не побоится прогнать богатого, а когда к нему пришла старая Иваниха с костылем, он велел принести ей стул. Вот он
какой! Даже и Туркевич
не делал никогда под его окнами скандалов.
Все это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с
какой мне никогда
не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моем сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который «все знает»; но вместе с тем дрогнула в моем сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек
не любил и
не полюбит меня так,
как Тыбурций любит своих детей.
При упоминании о яблоках Валек быстро повернулся ко мне,
как будто хотел что-то сказать, но
не сказал ничего, а только посмотрел на меня странным взглядом.
— Ага! — крикнул он, заметив меня, — ты вот где. Если бы Тыбурций тебя здесь увидел, то-то бы рассердился! Ну, да теперь уж делать нечего… Я знаю, ты хлопец хороший и никому
не расскажешь,
как мы живем. Пойдем к нам!
Я отдал ей яблоки, а Валек, разломив булку, часть подал ей, а другую снес «профессору». Несчастный ученый равнодушно взял это приношение и начал жевать,
не отрываясь от своего занятия. Я переминался и ежился, чувствуя себя
как будто связанным под гнетущими взглядами серого камня.
Мне завязали глаза; Маруся звенела слабыми переливами своего жалкого смеха и шлепала по каменному полу непроворными ножонками, а я делал вид, что
не могу поймать ее,
как вдруг наткнулся на чью-то мокрую фигуру и в ту же минуту почувствовал, что кто-то схватил меня за ногу. Сильная рука приподняла меня с полу, и я повис в воздухе вниз головой. Повязка с глаз моих спала.
— Ого-го! Пан судья изволят сердиться… Ну, да ты меня еще
не знаешь. Ego Тыбурций sum [Я есмь Тыбурций. (Ред.)]. Я вот повешу тебя над огоньком и зажарю,
как поросенка.
Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на ноги; при этом я чуть
не упал, так
как у меня закружилась голова, но он поддержал меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен.
— И
как это ты сюда попал? — продолжал он допрашивать. — Давно ли?.. Говори ты! — обратился он к Валеку, так
как я ничего
не ответил.
Я
не понимал ничего, но все же впился глазами в лицо странного человека; глаза пана Тыбурция пристально смотрели в мои, и в них смутно мерцало что-то,
как будто проникавшее в мою душу.
Теперь это уже был
не тот человек, что за минуту пугал меня, вращая зрачками, и
не гаер, потешавший публику из-за подачек. Он распоряжался,
как хозяин и глава семейства, вернувшийся с работы и отдающий приказания домочадцам.
— Вот, domine,
как немного нужно человеку, — говорил Тыбурций. —
Не правда ли? Вот мы и сыты, и теперь нам остается только поблагодарить бога и клеванского капеллана…
— Малый
не лишен проницательности, — продолжал опять Тыбурций по-прежнему, — жаль только, что он
не видел капеллана; у капеллана брюхо,
как настоящая сороковая бочка, и, стало быть, объедение ему очень вредно. Между тем мы все, здесь находящиеся, страдаем скорее излишнею худобой, а потому некоторое количество провизии
не можем считать для себя лишним… Так ли я говорю, domine?
Я даже чувствовал,
как из глубины души во мне подымается вся горечь презрения, но я инстинктивно защищал мою привязанность от этой горькой примеси,
не давая им слиться.
Теперь, когда я окончательно сжился с «дурным обществом», грустная улыбка Маруси стала мне почти так же дорога,
как улыбка сестры; но тут никто
не ставил мне вечно на вид мою испорченность, тут
не было ворчливой няньки, тут я был нужен, — я чувствовал, что каждый раз мое появление вызывает румянец оживления на щеках девочки. Валек обнимал меня,
как брата, и даже Тыбурций по временам смотрел на нас троих какими-то странными глазами, в которых что-то мерцало, точно слеза.
У него есть глаза и сердце только до тех пор, пока закон спит себе на полках; когда же этот господин сойдет оттуда и скажет твоему отцу: «А ну-ка, судья,
не взяться ли нам за Тыбурция Драба или
как там его зовут?» — с этого момента судья тотчас запирает свое сердце на ключ, и тогда у судьи такие твердые лапы, что скорее мир повернется в другую сторону, чем пан Тыбурций вывернется из его рук…
«Вот он
какой, — думалось мне, — но все же он меня
не любит».
Действие этой нарядной фаянсовой барышни на нашу больную превзошло все мои ожидания. Маруся, которая увядала,
как цветок осенью, казалось, вдруг опять ожила. Она так крепко меня обнимала, так звонко смеялась, разговаривая со своею новою знакомой… Маленькая кукла сделала почти чудо: Маруся, давно уже
не сходившая с постели, стала ходить, водя за собой свою белокурую дочку, и по временам даже бегала, по-прежнему шлепая по полу слабыми ногами.
Как только я вынул куклу из рук лежащей в забытьи девочки, она открыла глаза, посмотрела перед собой мутным взглядом,
как будто
не видя меня,
не сознавая, что с ней происходит, и вдруг заплакала тихо-тихо, но вместе с тем так жалобно, и в исхудалом лице, под покровом бреда, мелькнуло выражение такого глубокого горя, что я тотчас же с испугом положил куклу на прежнее место.
Отец спросил у меня, куда я ходил, и, выслушав внимательно обычный ответ, ограничился тем, что повторил мне приказ ни под
каким видом
не отлучаться из дому без его позволения. Приказ был категоричен и очень решителен; ослушаться его я
не посмел, но
не решался также и обратиться к отцу за позволением.
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со смерти матери залегла у него между бровями,
не разгладилась и теперь, но глаза горели гневом. Я весь съежился. Из этих глаз, глаз отца, глянуло на меня,
как мне показалось, безумие или… ненависть.
«Тыбурций пришел!» — промелькнуло у меня в голове, но этот приход
не произвел на меня никакого впечатления. Я весь превратился в ожидание, и, даже чувствуя,
как дрогнула рука отца, лежавшая на моем плече, я
не представлял себе, чтобы появление Тыбурция или
какое бы то ни было другое внешнее обстоятельство могло стать между мною и отцом, могло отклонить то, что я считал неизбежным и чего ждал с приливом задорного ответного гнева.