Неточные совпадения
Народ стал расходиться, а высокий немец снял свою круглую шляпу, вытер платком потное
лицо, подошел
к лозищанам и ухмыльнулся, протягивая Матвею Дышлу свою лапу. Человек, очевидно, был не из злопамятных; как не стало на пристани толкотни и давки, он оставил свои манеры и, видно, захотел поблагодарить лозищан за подарок.
Женщины после этого долго плакали и не могли успокоиться. Особенно жалко было Лозинскому молодую сироту, которая сидела в стороне и плакала, как ребенок, закрывая
лицо углом шерстяного платка. Он уже и сам не знал, как это случилось, но только он подошел
к ней, положил ей на плечо свою тяжелую руку и сказал...
Когда же он, наконец, разделся и полез
к Матвею под одно одеяло, — то Матвей даже отшатнулся, до такой степени самое
лицо Дымы стало чужое.
Однако через несколько минут Дыма подошел
к нему и, положив ему руку на плечо, наклонился
к его
лицу так близко, что от него запахло даже вином.
Потом и это затихло, и в глубоком сне
к Матвею подошел кто-то и стал говорить голосом важным и почтенным что-то такое, от чего у Матвея на
лице даже сквозь сон проступило выражение крайнего удивления и даже растерянности.
Увидя Матвея, он скоро попрощался и выбежал, чтобы поспеть
к поезду, а Матвей остался.
Лицо его было немного бледно, глаза глядели печально, и Анна потупилась, ожидая, что он скажет. Обе девушки посмотрели на него как-то застенчиво, как будто невольно вспоминали об индейском ударе и боялись, что Лозинский догадается об этом. Он тяжело присел на постель, посмотрел на Анну немного растерянным взглядом и сказал...
Краска опять залила
лицо Анны, а барыня, посмотрев на нее поверх очков, прибавила, обращаясь
к Матвею...
На незнакомце был такой же котелок на голове, такая же тросточка в руках, такая же походка, как и у Джона, но
лицо человека, повернувшегося
к Матвею, было совсем чужое, удивленное и незнакомое.
— Тэрти-файф, тэрти-файф (тридцать пятый), — сказал он ласково, и после этого, вполне уверенный, что с таким точным указанием нельзя уже сбиться, побежал по своему спешному делу, а Матвей подумал, оглянулся и, подойдя
к ближайшему дому, позвонил. Дверь отворила незнакомая женщина с
лицом в морщинах и с черными буклями по бокам головы. Она что-то сердито спросила — и захлопнула дверь.
Это был тот, что подходил
к кустам, заглядывая на лежавшего лозищанина. Человек без языка увидел его первый, поднявшись с земли от холода, от сырости, от тоски, которая гнала его с места. Он остановился перед Ним, как вкопанный, невольно перекрестился и быстро побежал по дорожке, с
лицом, бледным, как полотно, с испуганными сумасшедшими глазами… Может быть, ему было жалко, а может быть, также он боялся попасть в свидетели… Что он скажет, он, человек без языка, без паспорта, судьям этой проклятой стороны?..
В заметках, становившихся все более краткими, но зато и более точными, появлялись все новые места и
лица, так или иначе прикосновенные
к личности «дикаря».
Однажды почтальон,
к ее великому удивлению, подал ей письмо. На конверте совершенно точно стоял ее адрес, написанный по-английски, а наверху печатный штемпель: «Соединенное общество
лиц, занятых домашними услугами». Не понимая по-английски, она обратилась
к старой барыне с просьбой прочесть письмо. Барыня подозрительно посмотрела на нее и сказала...
— Ну, я в эти дела не мешаюсь, — ответил сурово молчаливый жилец и опять повернулся
к своим бумагам. Но между глазами и бумагой ему почудилось испуганное
лицо миловидной девушки, растерявшейся и беспомощной, и он опять с неудовольствием повернулся, подымая привычным движением свои очки на лоб.
Нилов, снимая свой узел, еще раз пристально и как будто в нерешимости посмотрел на Матвея, но, заметив острый взгляд Дикинсона, взял узел и попрощался с судьей. В эту самую минуту Матвей открыл глаза, и они с удивлением остановились на Нилове, стоявшем
к нему в профиль. На
лице проснувшегося проступило как будто изумление. Но, пока он протирал глаза, поезд, как всегда в Америке, резко остановился, и Нилов вышел на платформу. Через минуту поезд несся дальше.
И вдруг
к нему склоняется человеческое
лицо с светлыми застывшими глазами.
И полицейский Джон, наклонившись
к руке судьи, для большей живости оскалил свои белые зубы, придав всему
лицу выражение дикой свирепости.
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред, или, лучше сказать, тут встали
лицом к лицу два бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
Неточные совпадения
По правую сторону его жена и дочь с устремившимся
к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный
к зрителям; за ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом; за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна
к другой с самым сатирическим выраженьем
лица, относящимся прямо
к семейству городничего.
Лука стоял, помалчивал, // Боялся, не наклали бы // Товарищи в бока. // Оно быть так и сталося, // Да
к счастию крестьянина // Дорога позагнулася — //
Лицо попово строгое // Явилось на бугре…
Гаврило Афанасьевич // Из тарантаса выпрыгнул, //
К крестьянам подошел: // Как лекарь, руку каждому // Пощупал, в
лица глянул им, // Схватился за бока // И покатился со смеху… // «Ха-ха! ха-ха! ха-ха! ха-ха!» // Здоровый смех помещичий // По утреннему воздуху // Раскатываться стал…
Бурмистр потупил голову, // — Как приказать изволите! // Два-три денька хорошие, // И сено вашей милости // Все уберем, Бог даст! // Не правда ли, ребятушки?.. — // (Бурмистр воротит
к барщине // Широкое
лицо.) // За барщину ответила // Проворная Орефьевна, // Бурмистрова кума: // — Вестимо так, Клим Яковлич. // Покуда вёдро держится, // Убрать бы сено барское, // А наше — подождет!
И, сказав это, вывел Домашку
к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде была; стояла, и хмельная улыбка бродила по
лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба, что и сказать невозможно.