Неточные совпадения
«А,
какая там жизнь!» или: «Живем,
как горох при дороге!» А иные посмелее принимались рассказывать иной раз
такое, что не всякий соглашался слушать. К тому же у них тянулась долгая тяжба с соседним помещиком из-за чинша [Чинш (польск.) — плата, вносимая владельцу земли за ее бессрочную наследственную аренду.], которую лозищане сначала проиграли, а потом вышло как-то
так, что наследник помещика уступил… Говорили, что после этого Лозинские стали «еще гордее», хотя не стали довольнее.
В письме было написано, что Лозинский, слава богу, жив и здоров, работает на «фарме» и, если бог поможет ему
так же,
как помогал до сих пор, то надеется скоро и сам стать хозяином.
И он, Лозинский, подавал свой голос не хуже людей, и хоть, правду сказать, сделалось не
так,
как они хотели со своим хозяином, а все-таки ему понравилось и то, что человека,
как бы то ни было, спросили.
А что
такое тикет,
так это вот эта самая синяя бумажка, которую надо беречь
как зеницу ока.
Пока Лозинская читала письмо, люди глядели на нее и говорили между собой, что вот и в
такой пустой бумажке
какая может быть великая сила, что человека повезут на край света и нигде уже не спросят плату. Ну, разумеется, все понимали при этом, что
такая бумажка должна была стоить Осипу Лозинскому немало денег. А это, конечно, значит, что Лозинский ушел в свет не напрасно и что в свете можно-таки разыскать свою долю…
Что-то
такое, о чем
как будто бы знали когда-то в той стороне старые люди, а дети иной раз прикидываются, что и они тоже знают…
Так и поехали втроем в дальнюю дорогу… Не стоит описывать,
как они переехали через границу и проехали через немецкую землю; все это не
так уж трудно. К тому же, в Пруссии немало встречалось и своих людей, которые могли указать,
как и что надо делать дорогой. Довольно будет сказать, что приехали они в Гамбург и, взявши свои пожитки, отправились, не долго думая, к реке, на пристань, чтобы там узнать, когда следует ехать дальше.
Вот видят наши лозищане в одном месте, на берегу, народу видимо-невидимо, бегут со всех сторон, торопятся и толкаются
так,
как будто человек — какое-нибудь бревно на проезжей дороге.
— Да! говори ты ему, когда он не понимает, — с досадой перебил Дыма. — Вот если бы ты его в свое время двинул в ухо,
как я тебе говорил, то, может,
так или иначе, мы бы теперь были на пароходе. А уж оттуда все равно в воду бы не бросили! Тем более, у нас сестра с билетом!
Пошли. А в кабаке стоит старый человек, с седыми,
как щетина, волосами, да и лицо тоже все в щетине. Видно сразу:
как ни бреется, а борода все-таки из-под кожи лезет,
как отава после хорошего дождя.
Как увидели наши приятели
такого шероховатого человека посреди гладких и аккуратных немцев, и показалось им в нем что-то знакомое. Дыма говорит тихонько...
Так и вышло. Поговоривши с немцем, кабатчик принес четыре кружки с пивом (четвертую для себя) и стал разговаривать. Обругал лозищан дураками и объяснил, что они сами виноваты. — «Надо было зайти за угол, где над дверью написано: «Billetenkasse». Billeten — это и дураку понятно, что значит билет, a Kasse
так касса и есть. А вы лезете,
как стадо в городьбу, не умея отворить калитки».
Матвей опустил голову и подумал про себя: «правду говорит — без языка человек,
как слепой или малый ребенок». А Дыма, хоть, может быть, думал то же самое, но
так как был человек с амбицией, то стукнул кружкой по столу и говорит...
— Побойся ты бога! Ведь женщину нельзя заставлять ждать целую неделю. Ведь она там изойдет слезами. — Матвею представлялось, что в Америке, на пристани, вот
так же,
как в селе у перевоза, сестра будет сидеть на берегу с узелочком, смотреть на море и плакать…
Матвей Дышло говорил всегда мало, но часто думал про себя
такое, что никак не мог бы рассказать словами. И никогда еще в его голове не было столько мыслей, смутных и неясных,
как эти облака и эти волны, — и
таких же глубоких и непонятных,
как это море. Мысли эти рождались и падали в его голове, и он не мог бы, да и не старался их вспомнить, но чувствовал ясно, что от этих мыслей что-то колышется и волнуется в самой глубине его души, и он не мог бы сказать, что это
такое…
Парусный корабль качался и рос, и когда поравнялся с ними, то Лозинский увидел на нем веселых людей, которые смеялись и кланялись и плыли себе дальше,
как будто им не о чем думать и заботиться, и жизнь их будто всегда идет
так же весело,
как их корабль при попутном ветре…
В одну из
таких минут, когда неведомые до тех пор мысли и чувства всплывали из глубины его темной души,
как искорки из глубины темного моря, он разыскал на палубе Дыму и спросил...
— Послушай, Дыма.
Как ты думаешь, все-таки: что это у них там за свобода?
Потому что на море оно как-то не
так легко,
как иной раз на земле…
— А это, я вам скажу, всюду
так:
как ты кому,
так и тебе люди: мягкому и на доске мягко, а костистому жестко и на перине. А
такого шероховатого человека,
как вы, я еще, признаться, и не видывал…
Такой туман, что нос парохода упирался будто в белую стену и едва было видно,
как колышется во мгле притихшее море.
— А, вот видите вы,
как оно хорошо, — сказал Дыма и оглянулся,
как будто это он сам выдумал этого мистера Борка. — Ну, веди же нас, когда
так, на свою заезжую станцию.
— Э!
Какой там багаж! Правду тебе сказать,
так и все вот тут с нами.
— Ге, это не очень много! Джон!.. — крикнул он на молодого человека, который-таки оказался его сыном. — Ну, чего ты стоишь,
как какой-нибудь болван.
Таке ту бэгедж оф мисс (возьми у барышни багаж).
— Ну, пожалуйста, не надо этого делать, — взмолился Берко, к имени которого теперь все приходилось прибавлять слово «мистер». — Мы уже скоро дойдем, уже совсем близко. А это они потому, что…
как бы вам сказать… Им неприятно видеть
таких очень лохматых,
таких шорстких,
таких небритых людей,
как ваши милости. У меня есть тут поблизости цирюльник… Ну, он вас приведет в порядок за самую дешевую цену. Самый дешевый цирюльник в Нью-Йорке.
— Ну, когда вы
такой упрямый человек, что все хотите по-своему… то идите, куда знаете. Я себе пойду в вагон, а вы,
как хотите… Джон! Отдай барышне багаж. Каждый человек может итти своей дорогой.
— Я, мистер Борк,
так понимаю твои слова, что это не барин, а бездельник, вроде того,
какие и у нас бывают на ярмарках. И шляпа на нем, и белая рубашка, и галстук… а глядишь, уже кто-нибудь кошелька и не досчитался…
Дыма не совсем понимал,
как можно продать свой голос, хотя бы и настоящий, и кому он нужен, но,
так как ему было обидно, что раз он уже попал пальцем в небо, — то он сделал вид, будто все понял, и сказал уже громко...
«Правду сказать, — думал он, — на этом свете человек думает
так, а выходит иначе, и если бы человек знал,
как выйдет, то, может, век бы свековал в Лозищах, с родной бедою».
Ищи его теперь, этого счастья, в этом пекле, где люди летят куда-то,
как бешеные, по земле и под землей и даже, — прости им, господи, — по воздуху… где все кажется не
таким,
как наше, где не различишь человека,
какого он может быть звания, где не схватишь ни слова в человеческой речи, где за крещеным человеком бегают мальчишки
так,
как в нашей стороне бегали бы разве за турком…
Попросили у Борка перо и чернил, устроились у окна и написали. Писал письмо Дыма, а
так как у него руки не очень-то привыкли держать
такую маленькую вещь,
как перо, то прописали очень долго.
— А это, видно, и здесь
так же,
как и всюду на свете, — прибавил к этому Дыма.
Вот и шабаш здесь не
такой, думал он про себя, и родное местечко встало в памяти,
как живое.
— А! хотите вы знать, что я вам скажу? Америка —
такая сторона,
такая сторона… Она перемалывает людей,
как хорошая мельница.
— Э, вы совсем не то говорите, что надо. Если бы вы захотели, я повел бы вас в нашу синагогу… Ну, вы увидели бы,
какая у нас хорошая синагога. А наш раввин здесь в
таком почете,
как и всякий священник. И когда его вызывали на суд, то он сидел с их епископом, и они говорили друг с другом… Ну, совсем
так,
как двоюродные братья.
Господь сказал: если
так будет дальше, то из-за субботы всех моих людей перережут,
как стадо, и некому будет праздновать самую субботу… пусть уж лучше берут меч в субботу, чтобы у меня остались мои люди.
— Ну, — ответил Борк, вздохнув, — мы, старики, все-таки держимся, а молодежь… А! что тут толковать! Вот и моя дочь пришла ко мне и говорит: «
Как хочешь, отец, незачем нам пропадать. Я пойду на фабрику в субботу. Пусть наша суббота будет в воскресенье».
— А ну! Что вы скажете? — спросил Борк, глядя на лозищанина острым взглядом. — Вот
как они тут умеют рассуждать. Поверите вы мне, на каждое ваше слово он вам сейчас вот
так ответит, что у вас язык присохнет. По-нашему, лучшая вера та, в которой человек родился, — вера отцов и дедов.
Так мы думаем, глупые старики.
— Ну, он говорит
так: значит, будет на свете много самых лучших вер, потому что ваши деды верили по-вашему…
Так? Ага! А наши деды — по-нашему. Ну, что же дальше? А дальше будет вот что: лучшая вера
такая,
какую человек выберет по своей мысли… Вот
как они говорят, молодые люди…
В той самой деревне, которая померещилась им еще в Лозищах, из-за которой Лозищи показались им бедны и скучны, из-за которой они проехали моря и земли, которая виднелась им из-за дали океана, в туманных мечтах,
как земля обетованная,
как вторая родина, которая должна быть
такая же дорогая,
как и старая родина.
Такая же,
как и старая, только гораздо лучше…
А в селе
такие же девушки и молодицы,
как вот эта Анна, только одеты чище и лица у них не
такие запуганные,
как у Анны, и глаза смеются, а не плачут.
Все
такое же, только лучше. И, конечно,
такие же начальники в селе, и
такой же писарь, только и писарь больше боится бога и высшего начальства. Потому что и господа в этих местах должны быть добрее и все только думают и смотрят, чтобы простому человеку жилось в деревне
как можно лучше…
И вот ночью Матвею приснилось, что кто-то стоит над ним, огромный, без лица и не похожий совсем на человека, стоит и кричит, совсем
так,
как еще недавно кричал в его ушах океан под ночным ветром...
Да, это и был Дыма, но только опять
такой,
как будто он приснился во сне.
Дыма, по-видимому, чувствовал себя
так,
как человек, который вышел на базар, забывши надеть штаны… Он как-то все отворачивал лицо, закрывал рот рукою и говорил каким-то виноватым и слащавым голосом...
Кресло, знаешь,
такое хорошее, а только
как сел в него — и кончено.
Вижу, делает немец не
так,
как надо, а двинуться не могу.
— Ах, Иван, Иван, — сказал Матвей с
такой горечью, что Дыму что-то
как бы укололо и он заворочался на месте. — Правду, видно, говорит этот Берко: ты уже скоро забудешь и свою веру…
— Иные люди, — заворчал Дыма, отворачиваясь, —
так упрямы,
как лозищанский вол… Им лучше, чтобы в них кидали на улице корками…
— Охота тебе слушать Берка. Вот он облаял этого ирландца… И совсем напрасно… Знаешь, я
таки разузнал, что это
такое Тамани-холл и
как продают свой голос… Дело совсем простое… Видишь ли… Они тут себе выбирают голову, судей и прочих там чиновников… Одни подают голоса за одних, другие за других… Ну, понимаешь, всякому хочется попасть повыше… Вот они и платят… Только, говорит, подай голос за меня… Кто соберет десять голосов, кто двадцать… Ты, Матвей, слушаешь меня?