Правда, что Лозинская была женщина разумная и соблазнить ее было не легко, но что у нее было тяжело на душе, это оказалось при получении письма: сразу подкатили под сердце и настоящая радость, и прежнее горе, и все грешные молодые мысли, и все бессонные ночи с горячими думами.
Матвей Дышло говорил всегда мало, но часто думал про себя такое, что никак не мог бы рассказать словами. И никогда еще в его голове не было столько мыслей, смутных и неясных, как эти облака и эти волны, — и таких же глубоких и непонятных, как это море. Мысли эти рождались и падали в его голове, и он не мог бы, да и не старался их вспомнить, но чувствовал ясно, что от этих мыслей что-то колышется и волнуется в самой глубине его души, и он не мог бы сказать, что это такое…
Разное думается человеку на океане — о жизни, мой господин, и о смерти…» И по глазам его было видно, что какой-то огонек хочет выбиться на поверхность из безвестной глубины этой простой и темной души…
Да, наверное, оставалось… Душа у него колыхалась, как море, и в сердце ходили чувства, как волны. И порой слеза подступала к глазам, и порой — смешно сказать — ему, здоровенному и тяжелому человеку, хотелось кинуться и лететь, лететь, как эти чайки, что опять стали уже появляться от американской стороны… Лететь куда-то вдаль, где угасает заря, где живут добрые и счастливые люди…
То, что его глаз смотрел в тайну морской глубины и что он чувствовал ее в душе и думал о ней и об этих чужих людях, и о себе, когда он приедет к ним, — все это делало его как будто другим человеком.
В одну из таких минут, когда неведомые до тех пор мысли и чувства всплывали из глубины его темной души, как искорки из глубины темного моря, он разыскал на палубе Дыму и спросил...
Бедного Дыму сильно тошнило, и он кричал, что это проклятое море вывернет его наизнанку, и заклинал Христом-богом, чтобы корабль пристал к какому-нибудь острову, и чтоб его, Дыму, высадили хоть к дикарям, если не хотят загубить христианскую душу.
— Не пойду, — сказал Дыма решительно. — Бог создал человека для того, чтобы он ходил и ездил по земле. Довольно и того, что человек проехал по этому проклятому морю, которое чуть не вытянуло душу. А тут еще лети, как какая-нибудь сорока, по воздуху. Веди нас пешком.
Правду сказать, — все не понравилось Матвею в этой Америке. Дыме тоже не понравилось, и он был очень сердит, когда они шли с пристани по улицам. Но Матвей знал, что Дыма — человек легкого характера: сегодня ему кто-нибудь не по душе, а завтра первый приятель. Вот и теперь он уже крутит ус, придумывает слова и посматривает на американца веселым оком. А Матвею было очень грустно.
А на душе пробегали такие же смутные мысли о том, что было там, на далекой родине, и что будет впереди, за океаном, где придется искать нового счастья…
Матвей вспомнил, что раз уже Дыма заговаривал об этом; вспомнил также и серьезное лицо Борка, и презрительное выражение его печальных глаз, когда он говорил о занятиях Падди. Из всего этого в душе Матвея сложилось решение, а в своих решениях он был упрям, как бык. Поэтому он отказался наотрез.
А один безусый юноша, недавно занявший последнюю кровать у мистера Борка, кинулся на свою постель и хохотал звонко, неудержимо, лягая в воздухе ногами, как будто боялся, что иначе смех задушит его на смерть.
— Слушай ты, Дыма, что тебе скажет Матвей Лозинский. Пусть гром разобьет твоих приятелей, вместе с этим мерзавцем Тамани-голлом, или как там его зовут! Пусть гром разобьет этот проклятый город и выбранного вами какого-то мэра. Пусть гром разобьет и эту их медную свободу, там на острове… И пусть их возьмут все черти, вместе с теми, кто продает им свою душу…
Матвею все казалось, что он спит или грезит. Чужое небо, незнакомая красота чужой природы, чужое, непонятное веселье, чужой закат и чужое море — все это расслабляло его усталую душу…
Матвей Лозинский, разумеется, не знал еще, к своему несчастью, местных обычаев. Он только шел вперед, с раскрытым сердцем, с какими-то словами на устах, с надеждой в душе. И когда к нему внезапно повернулся высокий господин в серой шляпе, когда он увидел, что это опять вчерашний полицейский, он излил на него все то чувство, которое его теперь переполняло: чувство огорчения и обиды, беспомощности и надежды на чью-то помощь. Одним словом, он наклонился и хотел поймать руку мистера Гопкинса своими губами.
И по мере того, как природа становилась доступнее, понятнее и проще, по мере того, как душа лозищанина все более оттаивала и смягчалась, раскрываясь навстречу спокойной красоте мирной и понятной ему жизни; по мере того, как в нем, на месте тупой вражды, вставало сначала любопытство, а потом удивление и тихое смирение, — по мере всего этого и наряду со всем этим его тоска становилась все острее и глубже.
— Я готов биться об заклад: на душе этого человека… неспокойно. Я не знаю, куда он едет, но предпочел бы, чтобы он миновал наш город. О! у меня на этот счет верный глаз…
Но Дэбльтоун, — говорим это с гордостью, — не только разрешил этнографическую загадку, оказавшуюся не по силам кичливому Нью-Йорку, но еще подал сказанному городу пример истинно христианского обращения с иностранцем, — обращения, которое, надеемся, изгладит в его душе горестные воспоминания, порожденные пребыванием в Нью-Йорке.
А в душе всплывали новые мысли о людях, о порядках, о вере, о жизни, о боге, которому поклоняются, хотя и разно, по всему лицу земли, о многом, что никогда не приходило в голову в Лозищах.
И он понимал, что это оттого, что в нем родилось что-то новое, а старое умерло или еще умирает. И ему до боли жаль было многого в этом умирающем старом; и невольно вспоминался разговор с Ниловым и его вопросы. Матвей сознавал, что вот у него есть клок земли, есть дом, и телки, и коровы… Скоро будет жена… Но он забыл еще что-то, и теперь это что-то плачет и тоскует в его душе…
Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети.
Раздутая сопротивлением, оплодотворенная красной кровью народа, дающей жизнь всему, на что она падет, — еще сильнее разрастется ересь и в гибких кольцах своих задушит Анну, и власть, и всех его друзей.
Ему чудилось, что все со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его.
Я притаскиваюсь домой после работы, чуть не ползком, думаю о том, как успеть приготовить ужин и постирать, и застаю мужа за тем, что он пытается задушить ребёнка!
ЗАДУШИ́ТЬ, -душу́, -ду́шишь; прич. страд. прош.заду́шенный, -шен, -а, -о; сов., перех. (несов. душить1). 1. Умертвить, насильственно остановив, нарушив дыхание. [Петр:] И не кажись она мне на глаза! Убью! Своими руками задушу! А. Островский, Не так живи, как хочется. — (Малый академический словарь, МАС)
ЗАДУШИ́ТЬ, -душу́, -ду́шишь; прич. страд. прош.заду́шенный, -шен, -а, -о; сов., перех. (несов. душить1). 1. Умертвить, насильственно остановив, нарушив дыхание. [Петр:] И не кажись она мне на глаза! Убью! Своими руками задушу! А. Островский, Не так живи, как хочется. —
Я притаскиваюсь домой после работы, чуть не ползком, думаю о том, как успеть приготовить ужин и постирать, и застаю мужа за тем, что он пытается задушить ребёнка!
– То от разбойников во время ночёвки отбиваться приходится, то вампира голыми руками задушить пытаюсь.
– Наверное, я всё ещё могу задушить её и поджарить, – сказал он.