Неточные совпадения
Терпеть не могу, когда смотрят на мои
руки: все в волосах, лохматые — какой-то нелепый атавизм. Я протянул
руку и —
по возможности посторонним голосом — сказал...
Руки перевязаны пурпурной лентой (старинный обычай: объяснение, по-видимому, в том, что в древности, когда все это совершалось не во имя Единого Государства, осужденные, понятно, чувствовали себя вправе сопротивляться, и
руки в них обычно сковывались цепями).
С нею об
руку —
по плечо ей — двоякий S, и тончайше-бумажный доктор, и кто-то четвертый — запомнились только его пальцы: они вылетали из рукавов юнифы, как пучки лучей — необычайно тонкие, белые, длинные.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними
руками. Глаз нельзя было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь мир.
По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние
руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от огня поверхностью, где «душа».
Тут. Я увидел: у старухиных ног — куст серебристо-горькой полыни (двор Древнего Дома — это тот же музей, он тщательно сохранен в доисторическом виде), полынь протянула ветку на
руку старухе, старуха поглаживает ветку, на коленях у ней — от солнца желтая полоса. И на один миг: я, солнце, старуха, полынь, желтые глаза — мы все одно, мы прочно связаны какими-то жилками, и
по жилкам — одна общая, буйная, великолепная кровь…
Это было, в сущности, противоестественное зрелище: вообразите себе человеческий палец, отрезанный от целого, от
руки — отдельный человеческий палец, сутуло согнувшись, припрыгивая бежит
по стеклянному тротуару.
Мы шли так, как всегда, т. е. так, как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов — две слитных, интегральных ноги, две интегральных, в размахе,
руки. В конце проспекта — там, где грозно гудела аккумуляторная башня, — навстречу нам четырехугольник:
по бокам, впереди, сзади — стража; в середине трое, на юнифах этих людей — уже нет золотых нумеров — и все до жути ясно.
Я продолжаю. Завтра я увижу все то же, из года в год повторяющееся и каждый раз по-новому волнующее зрелище: могучую Чашу Согласия, благоговейно поднятые
руки. Завтра — день ежегодных выборов Благодетеля. Завтра мы снова вручим Благодетелю ключи от незыблемой твердыни нашего счастья.
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В
руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, — пью сладкие, колючие, холодные искры.
Он зашлепал — как плицами
по воде — к двери, и с каждым его шагом ко мне постепенно возвращались ноги,
руки, пальцы — душа снова равномерно распределялась
по всему телу, я дышал…
Вся она была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла.
Руки, и чаши грудей, и все ее тело, такое мне знакомое, круглилось и натягивало юнифу: вот сейчас прорвет тонкую материю — и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною так же упрямо пробиваются сквозь землю ростки — чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести.
Разве —
по спине и
рукам — не бежали бы у вас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки?
Круглые, крошечные
руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот как-то вся скользит
по стене и оседает наземь. Комочком согнулась там, внизу, на холодных ступенях, и я — над ней, глажу ее
по голове,
по лицу —
руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она — совсем маленькая — маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мне сейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних
по отношению к их частным детям.
В какой-то прозрачной, напряженной точке — я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как
по лужам, шаги. На повороте оглянулся — среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч — увидел S. Тотчас же у меня — посторонние, не в такт размахивающие
руки, и я громко рассказываю О — что завтра… да, завтра — первый полет «Интеграла», это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
По ежедневной инерции я протянул
руку (инструмент) к книжной полке — вложил сегодняшнюю газету к остальным, в украшенный золотом переплет. И на пути...
Дверь в кают-компанию — та самая: через час она тяжко звякнет, замкнется… Возле двери — какой-то незнакомый мне, низенький, с сотым, тысячным, пропадающим в толпе лицом, и только
руки необычайно длинные, до колен: будто
по ошибке наспех взяты из другого человеческого набора.
Там —
по зеленой пустыне — коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В
руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам:
по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакал табун коричневых лошадей, а на спинах у них — те, караковые, белые, вороные…
Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней — стиснул ей
руки так, будто именно из ее
рук сейчас
по каплям выжму то, что мне нужно...
И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот на мостовой — откуда-то ветки, листья на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху — перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот — головы, раскрытые рты,
руки машут ветками. Должно быть, все это орет, каркает, жужжит…
Неточные совпадения
Вот наш герой подъехал к сеням; // Швейцара мимо он стрелой // Взлетел
по мраморным ступеням, // Расправил волоса
рукой, // Вошел. Полна народу зала; // Музыка уж греметь устала; // Толпа мазуркой занята; // Кругом и шум и теснота; // Бренчат кавалергарда шпоры; // Летают ножки милых дам; //
По их пленительным следам // Летают пламенные взоры, // И ревом скрыпок заглушен // Ревнивый шепот модных жен.
Их дочки Таню обнимают. // Младые грации Москвы // Сначала молча озирают // Татьяну с ног до головы; // Ее находят что-то странной, // Провинциальной и жеманной, // И что-то бледной и худой, // А впрочем, очень недурной; // Потом, покорствуя природе, // Дружатся с ней, к себе ведут, // Целуют, нежно
руки жмут, // Взбивают кудри ей
по моде // И поверяют нараспев // Сердечны тайны, тайны дев.
Смеркалось; на столе, блистая, // Шипел вечерний самовар, // Китайский чайник нагревая; // Под ним клубился легкий пар. // Разлитый Ольгиной
рукою, //
По чашкам темною струею // Уже душистый чай бежал, // И сливки мальчик подавал; // Татьяна пред окном стояла, // На стекла хладные дыша, // Задумавшись, моя душа, // Прелестным пальчиком писала // На отуманенном стекле // Заветный вензель О да Е.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в
руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Татьяна в лес; медведь за нею; // Снег рыхлый
по колено ей; // То длинный сук ее за шею // Зацепит вдруг, то из ушей // Златые серьги вырвет силой; // То в хрупком снеге с ножки милой // Увязнет мокрый башмачок; // То выронит она платок; // Поднять ей некогда; боится, // Медведя слышит за собой, // И даже трепетной
рукой // Одежды край поднять стыдится; // Она бежит, он всё вослед, // И сил уже бежать ей нет.