Это уже не на экране — это во мне самом, в стиснутом сердце, в застучавших часто висках. Над
моей головой слева, на скамье, вдруг выскочил R-13 — брызжущий, красный, бешеный. На руках у него — I, бледная, юнифа от плеча до груди разорвана, на белом — кровь. Она крепко держала его за шею, и он огромными скачками — со скамьи на скамью — отвратительный и ловкий, как горилла, — уносил ее вверх.
Неточные совпадения
Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико, как эти вот нелепые «квартиры», — человеческие
головы непрозрачны, и только крошечные окна внутри: глаза. Она как будто угадала — обернулась. «Ну, вот
мои глаза. Ну?» (Это, конечно, молча.)
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось:
мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад
головой — на последнем своем ложе.
— Да компанийку вот этаких вот лысых,
голых истин — выпустить на улицу… Нет, вы представьте себе… ну, хоть этого неизменнейшего
моего обожателя — ну, да вы его знаете, — представьте, что он сбросил с себя всю эту ложь одежд — и в истинном виде среди публики… Ох!
— Что за дикая терминология: «
мой». Я никогда не был… — и запнулся: мне пришло в
голову — раньше не был, верно, но теперь… Ведь я теперь живу не в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней из минус единицы.
Я растерянно кивнул
головой. Он посмотрел на меня, рассмеялся остро, ланцетно. Тот, другой, услышал, тумбоного протопал из своего кабинета, глазами подкинул на рога
моего тончайшего доктора, подкинул меня.
Не помню, где мы свернули в темноту — и в темноте по ступеням вверх, без конца, молча. Я не видел, но знал: она шла так же, как и я, — с закрытыми глазами, слепая, закинув вверх
голову, закусив губы, — и слушала музыку:
мою чуть слышную дрожь.
…Всю ночь — какие-то крылья, и я хожу и закрываю
голову руками от крыльев. А потом — стул. Но стул — не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя — и левая задняя, левая передняя — и правая задняя), стул подбегает к
моей кровати, влезает на нее — и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.
Но он только сердито шлепнул губами, мотнул
головой и побежал дальше. И тут я — мне невероятно стыдно записывать это, но мне кажется: я все же должен, должен записать, чтобы вы, неведомые
мои читатели, могли до конца изучить историю
моей болезни — тут я с маху ударил его по
голове. Вы понимаете — ударил! Это я отчетливо помню. И еще помню: чувство какого-то освобождения, легкости во всем теле от этого удара.
Она покачала
головой. Сквозь темные окна глаз — там, внутри у ней, я видел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляных дров. И мне ясно: поздно уже,
мои слова уже ничего не могут…
На каком-то углу — шевелящийся колючий куст
голов. Над
головами — отдельно, в воздухе, — знамя, слова: «Долой Машины! Долой Операцию!» И отдельно (от меня) — я, думающий секундно: «Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри — только вместе с сердцем, и каждому нужно что-то сделать, прежде чем — » И на секунду — ничего во всем мире, кроме (
моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком…
И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые
мои читатели, вы имеете право назвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее
голову, если бы она не крикнула...
Еще одна минута — из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке — закинутая назад с полузакрытыми глазами
голова; острая, сладкая полоска зубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне о чем-то, о чем нельзя, о чем сейчас — не надо. И я все нежнее, все жесточе сжимаю ее — все ярче синие пятна от
моих пальцев…
И вдруг — мне молнийно, до
головы, бесстыдно ясно: он — он тоже их… И весь я, все
мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принес сюда как подвиг — все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам — весь в холодном поту — уже замахнулся ножом над своим сыном — над собою — вдруг сверху голос: «Не стоит! Я пошутил…»
Почерк —
мой. И дальше — тот же самый почерк, но — к счастью, только почерк. Никакого бреда, никаких нелепых метафор, никаких чувств: только факты. Потому что я здоров, я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь — я не могу не улыбаться: из
головы вытащили какую-то занозу, в
голове легко, пусто. Точнее: не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться (улыбка — есть нормальное состояние нормального человека).
Неточные совпадения
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно он // Недавнею гордится славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной // С ключами старого Кремля; // Нет, не пошла Москва
моя // К нему с повинной
головою. // Не праздник, не приемный дар, // Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе, в думу погружен, // Глядел на грозный пламень он.
Увы, Татьяна увядает; // Бледнеет, гаснет и молчит! // Ничто ее не занимает, // Ее души не шевелит. // Качая важно
головою, // Соседи шепчут меж собою: // Пора, пора бы замуж ей!.. // Но полно. Надо мне скорей // Развеселить воображенье // Картиной счастливой любви. // Невольно, милые
мои, // Меня стесняет сожаленье; // Простите мне: я так люблю // Татьяну милую
мою!
У нас теперь не то в предмете: // Мы лучше поспешим на бал, // Куда стремглав в ямской карете // Уж
мой Онегин поскакал. // Перед померкшими домами // Вдоль сонной улицы рядами // Двойные фонари карет // Веселый изливают свет // И радуги на снег наводят; // Усеян плошками кругом, // Блестит великолепный дом; // По цельным окнам тени ходят, // Мелькают профили
голов // И дам и модных чудаков.
Мой бедный Ленский! изнывая, // Не долго плакала она. // Увы! невеста молодая // Своей печали неверна. // Другой увлек ее вниманье, // Другой успел ее страданье // Любовной лестью усыпить, // Улан умел ее пленить, // Улан любим ее душою… // И вот уж с ним пред алтарем // Она стыдливо под венцом // Стоит с поникшей
головою, // С огнем в потупленных очах, // С улыбкой легкой на устах.
Мое! — сказал Евгений грозно, // И шайка вся сокрылась вдруг; // Осталася во тьме морозной // Младая дева с ним сам-друг; // Онегин тихо увлекает // Татьяну в угол и слагает // Ее на шаткую скамью // И клонит
голову свою // К ней на плечо; вдруг Ольга входит, // За нею Ленский; свет блеснул, // Онегин руку замахнул, // И дико он очами бродит, // И незваных гостей бранит; // Татьяна чуть жива лежит.