Неточные совпадения
Смешная. Ну что я мог ей сказать? Она была у меня только вчера и
не хуже меня
знает, что наш ближайший сексуальный день послезавтра. Это просто все то же самое ее «опережение мысли» —
как бывает (иногда вредное) опережение подачи искры в двигателе.
Быть может, вы
не знаете даже таких азов,
как Часовая Скрижаль, Личные Часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель.
А это разве
не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно,
как звери. И
как звери, вслепую, рожали детей.
Не смешно ли:
знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они
знали все это) и
не суметь дойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства.
Не додуматься до наших Материнской и Отцовской Норм.
Опять
не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так,
как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да все его
знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас
знает, где вы и кто.
Не знаю почему —
как будто это было совершенно некстати — мне вспомнилась та, ее тон, протягивалась какая-то тончайшая нить между нею и R. (
Какая?) Опять заворочался. Я раскрыл бляху: 25 минут 17‑го. У них на розовый талон оставалось 45 минут.
Милая О… Милый R… В нем есть тоже (
не знаю, почему «тоже», — но пусть пишется,
как пишется) — в нем есть тоже что-то,
не совсем мне ясное. И все-таки я, он и О — мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык — понятней), мы — семья. И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от всего, что…
Все это было просто, все это
знал каждый из нас: да, диссоциация материи, да, расщепление атомов человеческого тела. И тем
не менее это всякий раз было —
как чудо, это было —
как знамение нечеловеческой мощи Благодетеля.
Да, что-то от древних религий, что-то очищающее,
как гроза и буря — было во всем торжестве. Вы, кому придется читать это, — знакомы ли вам такие минуты? Мне жаль вас, если вы их
не знаете…
Нет: после всего, что было, после того
как я настолько недвусмысленно показал свое отношение к ней. Вдобавок ведь она даже
не знала: был ли я в Бюро Хранителей, — ведь ей неоткуда было
узнать, что я был болен, — ну, вообще
не мог… И несмотря на все —
В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда — желтое — ландыши — розовый полумесяц… Да, и вот это — и вот это еще: сегодня хотела ко мне зайти О. Показать ей это извещение — относительно I-330? Я
не знаю: она
не поверит (да и
как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что я совершенно… И
знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичный разговор… Нет, только
не это. Пусть все решится механически: просто пошлю ей копию с извещения.
Вот я — он: черные, прочерченные по прямой брови; и между ними —
как шрам — вертикальная морщина (
не знаю, была ли она раньше).
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу.
Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он!
Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что
не заметил.
Как он очутился тут —
не знаю: когда я входил в вагон — его
как будто
не было.
Это были удостоверения, что мы — больны, что мы
не можем явиться на работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я — вор, я — под Машиной Благодетеля. Но это мне — далеко, равнодушно,
как в книге… Я взял листок,
не колеблясь ни секунды; я — мои глаза, губы, руки — я
знал: так нужно.
На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый — ему показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия… Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь — теперь нет: потому что я
знаю, что это у меня есть, — что я болен. И
знаю еще —
не хочется выздороветь. Вот
не хочется, и все. По стеклянным ступеням мы поднялись наверх. Все — под нами внизу —
как на ладони…
Не записывал несколько дней.
Не знаю сколько: все дни — один. Все дни — одного цвета — желтого,
как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка тени, ни капли воды, и по желтому песку без конца. Я
не могу без нее — а она, с тех пор
как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме…
S… Почему все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие,
как по лужам, шаги? Почему он все дни за мной —
как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть может, эта пуповина — она, I?
Не знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже известно, что я…
Шел, полагаю, минут двадцать. Свернул направо, коридор шире, лампочки ярче. Какой-то смутный гул. Может быть, машины, может быть, голоса —
не знаю, но только я — возле тяжелой непрозрачной двери: гул оттуда.
Не помню, где мы свернули в темноту — и в темноте по ступеням вверх, без конца, молча. Я
не видел, но
знал: она шла так же,
как и я, — с закрытыми глазами, слепая, закинув вверх голову, закусив губы, — и слушала музыку: мою чуть слышную дрожь.
Было ли все это на самом деле?
Не знаю.
Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой руке — на концах пальцев — содрана кожа. Но сегодня на «Интеграле» Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел,
как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо — в этом и все дело. Что ж, может быть, и так. Очень может быть.
Не знаю — ничего
не знаю.
Конверт взорван — скорее подпись — и рана — это
не I, это… О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу — расплывшаяся клякса — сюда капнуло… Я
не выношу клякс — все равно: от чернил они или от… все равно от чего. И
знаю — раньше — мне было бы просто неприятно, неприятно глазам — от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко —
как туча, и от него — все свинцовее и все темнее? Или это опять — «душа»?
Шестнадцать часов. На дополнительную прогулку я
не пошел:
как знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда все звенит от солнца…
Руки ослабели, разжались. Талон выпал из них на стол. Она сильнее меня, и я, кажется, сделаю так,
как она хочет. А впрочем… впрочем,
не знаю: увидим — до вечера еще далеко… Талон лежит на столе.
Сзади — знакомая, плюхающая,
как по лужам, походка. Я уже
не оглядываюсь,
знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей — и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату — пока там
не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы…
Вверху невысоко — метрах в 50 — жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб — я
узнал аппараты Хранителей. Но их было
не два и
не три,
как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).
Секунду я смотрел на нее посторонне,
как и все: она уже
не была нумером — она была только человеком, она существовала только
как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я
знаю, я
знаю это гибкое,
как хлыст, тело — мои глаза, мои губы, мои руки
знают его, — в тот момент я был в этом совершенно уверен.
Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего же
не быть и таким,
какие цветут раз в тысячу — в десять тысяч лет. Может быть, об этом до сих пор мы
не знали только потому, что именно сегодня пришло это раз-в-тысячу-лет.
— Я
не могу так, — сказал я. — Ты — вот — здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса — и
не могу разобрать слов,
не знаю, что там. Я
не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу
не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и
какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого
не было?
Нужно ли говорить, что у нас и здесь,
как во всем, — ни для
каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть
не может. И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы — говоря словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что история Единого Государства
не знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон.
Пусть никто кругом
не видит, в
каких я черных несмываемых пятнах, но ведь я-то
знаю, что мне, преступнику,
не место среди этих настежь раскрытых лиц.
Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленное обычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно
не было тем действительно молитвенным, благоговейным,
как всегда: сейчас было
как у древних, когда еще
не знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушевало время от времени «грозами». Сейчас было,
как у древних перед грозой.
Вдруг — один: I уже со мной нет —
не знаю,
как и куда она исчезла. Кругом только эти, атласно лоснящиеся на солнце шерстью. Я хватаюсь за чье-то горячее, крепкое, вороное плечо...
— Записаться она, к счастью,
не успеет. И хоть тысячу таких,
как она: мне все равно. Я
знаю — ты поверишь
не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего — я перед тобой вся, до конца,
как ты хотел. Я — в твоих руках, ты можешь — в любой момент…
— Кто тебя
знает… Человек —
как роман: до самой последней страницы
не знаешь, чем кончится. Иначе
не стоило бы и читать…
— Ага! Ты еще
не уйдешь! Ты
не уйдешь — пока мне
не расскажешь о них — потому что ты любишь… их, а я даже
не знаю, кто они, откуда они. Кто они? Половина,
какую мы потеряли, Н2 и О — а чтобы получилось Н2 О — ручьи, моря, водопады, волны, бури — нужно, чтобы половины соединились…
— Но ты
не знал и только немногие
знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые — они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают,
как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
Вечером, позже,
узнал: они увели с собою троих. Впрочем, вслух об этом, равно
как и о всем происходящем, никто
не говорит (воспитательное влияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры — главным образом о быстром падении барометра и о перемене погоды.
— О, и они были правы — тысячу раз правы. У них только одна ошибка: позже они уверовали, что они есть последнее число —
какого нет в природе, нет. Их ошибка — ошибка Галилея: он был прав, что земля движется вокруг солнца, но он
не знал, что вся солнечная система движется еще вокруг какого-то центра, он
не знал, что настоящая,
не относительная, орбита земли — вовсе
не наивный круг…
— А мы — пока
знаем, что нет последнего числа. Может быть, забудем. Нет: даже наверное — забудем, когда состаримся —
как неминуемо старится все. И тогда мы — тоже неизбежно вниз —
как осенью листья с дерева —
как послезавтра вы… Нет, нет, милый, —
не ты. Ты же — с нами, ты — с нами!
…Вы — если бы вы читали все это
не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, — если бы у вас в руках,
как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист — если бы вы
знали,
как я, что все это самая настоящая реальность,
не сегодняшняя, так завтрашняя — разве
не чувствовали бы вы то же самое, что я?
—
Не знаю. Ты понимаешь,
как это чудесно:
не зная — лететь — все равно куда… И вот скоро двенадцать — и неизвестно что? И ночь… где мы с тобой будем ночью? Может быть — на траве, на сухих листьях…
И в тишине — голос. Ее —
не видно, но я
знаю, я
знаю этот упругий, гибкий,
как хлыст, хлещущий голос — и где-нибудь там вздернутый к вискам острый треугольник бровей… Я закричал...
Тут странно — в голове у меня
как пустая, белая страница:
как я туда шел,
как ждал (
знаю, что ждал) — ничего
не помню, ни одного звука, ни одного лица, ни одного жеста.
Как будто были перерезаны все провода между мною и миром.
— А вы ровно вдвое — шестнадцатилетне наивны! Слушайте: неужели вам в самом деле ни разу
не пришло в голову, что ведь им — мы еще
не знаем их имен, но уверен, от вас
узнаем, — что им вы нужны были только
как Строитель «Интеграла» — только для того, чтобы через вас…
Потом — пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине — тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее — во мне такое,
как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной — я
знаю как, но я еще
не хочу увидеть, назвать вслух —
не хочу,
не надо.
Я
узнал толстые, негрские и
как будто даже сейчас еще брызжущие смехом губы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда — я перешагнул через него и побежал — потому что я уже
не мог, мне надо было сделать все скорее, иначе — я чувствовал — сломаюсь, прогнусь,
как перегруженный рельс…
А так
как она
не нуль — это мы
знаем, — то, следовательно, Вселенная — конечна, она сферической формы, и квадрат вселенского радиуса у2 равен средней плотности, умноженной на…