Неточные совпадения
Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает женщина, когда впервые услышит
в себе пульс нового, еще крошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцы надо будет питать его своим соком, своей кровью, а потом — с болью оторвать его от себя и положить к
ногам Единого Государства.
Вот и сегодня. Ровно
в 16.10 — я стоял перед сверкающей стеклянной стеной. Надо мной — золотое, солнечное, чистое сияние букв на вывеске Бюро.
В глубине сквозь стекла длинная очередь голубоватых юниф. Как лампады
в древней церкви, теплятся лица: они пришли, чтобы совершить подвиг, они пришли, чтобы предать на алтарь Единого Государства своих любимых, друзей — себя. А я — я рвался к ним, с ними. И не могу:
ноги глубоко впаяны
в стеклянные плиты — я стоял, смотрел тупо, не
в силах двинуться с места…
Раньше мне это как-то никогда не приходило
в голову — но ведь это именно так: мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым морем огня, скрытого там —
в чреве земли. Но никогда не думаем об этом. И вот вдруг бы тонкая скорлупа у нас под
ногами стала стеклянной, вдруг бы мы увидели…
На плоскости бумаги,
в двухмерном мире — эти строки рядом, но
в другом мире… Я теряю цифроощущение: 20 минут — это может быть 200 или 200 000. И это так дико: спокойно, размеренно, обдумывая каждое слово, записывать то, что было у меня с R. Все равно как если бы вы, положив
нога на
ногу, сели
в кресло у собственной своей кровати — и с любопытством смотрели, как вы, вы же — корчитесь на этой кровати.
Я — один. Или вернее: наедине с этим, другим «я». Я —
в кресле, и, положив
нога на
ногу, из какого-то «там» с любопытством гляжу, как я — я же — корчусь на кровати.
Не дослушав, я опрометью бросился к нему наверх — я позорно спасался бегством. Не было силы поднять глаза — рябило от сверкающих, стеклянных ступеней под
ногами, и с каждой ступенью все безнадежней: мне, преступнику, отравленному, — здесь не место. Мне никогда уж больше не влиться
в точный механический ритм, не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне — вечно гореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза, — вечно, пока я наконец не найду силы пройти и —
Это было вчера. Побежал туда и целый час, от 16 до 17, бродил около дома, где она живет. Мимо, рядами, нумера.
В такт сыпались тысячи
ног, миллионноногий левиафан, колыхаясь, плыл мимо. А я один, выхлестнут бурей на необитаемый остров, и ищу, ищу глазами
в серо-голубых волнах.
Но она молчит. Я вдруг слышу тишину, вдруг слышу — Музыкальный Завод и понимаю: уже больше 17, все давно ушли, я один, я опоздал. Кругом — стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня. Я вижу: как
в воде — стеклянной глади подвешены вверх
ногами опрокинутые, сверкающие стены, и опрокинуто, насмешливо, вверх
ногами подвешен я.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было поднять, все время шел
в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные
ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз
в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
С силой, каким-то винтовым приводом, я наконец оторвал глаза от стекла под
ногами — вдруг
в лицо мне брызнули золотые буквы «Медицинское»… Почему он привел меня сюда, а не
в Операционное, почему он пощадил меня — об этом я
в тот момент даже и не подумал: одним скачком — через ступени, плотно захлопнул за собой дверь — и вздохнул. Так: будто с самого утра я не дышал, не билось сердце — и только сейчас вздохнул первый раз, только сейчас раскрылся шлюз
в груди…
Тут. Я увидел: у старухиных
ног — куст серебристо-горькой полыни (двор Древнего Дома — это тот же музей, он тщательно сохранен
в доисторическом виде), полынь протянула ветку на руку старухе, старуха поглаживает ветку, на коленях у ней — от солнца желтая полоса. И на один миг: я, солнце, старуха, полынь, желтые глаза — мы все одно, мы прочно связаны какими-то жилками, и по жилкам — одна общая, буйная, великолепная кровь…
Я ухватился за ключ
в двери шкафа — и вот кольцо покачивается. Это что-то напоминает мне — опять мгновенный, голый, без посылок, вывод — вернее, осколок: «
В тот раз I — ». Я быстро открываю дверь
в шкаф — я внутри,
в темноте, захлопываю ее плотно. Один шаг — под
ногами качнулось. Я медленно, мягко поплыл куда-то вниз,
в глазах потемнело, я умер.
Я слышал свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться
в этом — так все было неожиданно и непонятно). Минута, две, три — все вниз. Наконец мягкий толчок: то, что падало у меня под
ногами, — теперь неподвижно.
В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул — открылась дверь — тусклый свет. Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшая квадратная платформа. Кинулся — но уже было поздно: я был отрезан здесь… где это «здесь» — не знаю.
Когда я поднялся
в комнату и повернул выключатель — я не поверил глазам: возле моего стола стояла О. Или вернее, — висела: так висит пустое, снятое платье — под платьем у нее как будто уж не было ни одной пружины, беспружинными были руки,
ноги, беспружинный, висячий голос.
Мы шли так, как всегда, т. е. так, как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов — две слитных, интегральных
ноги, две интегральных,
в размахе, руки.
В конце проспекта — там, где грозно гудела аккумуляторная башня, — навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади — стража;
в середине трое, на юнифах этих людей — уже нет золотых нумеров — и все до жути ясно.
И я вместе с ним мысленно озираю сверху: намеченные тонким голубым пунктиром концентрические круги трибун — как бы круги паутины, осыпанные микроскопическими солнцами (сияние блях); и
в центре ее — сейчас сядет белый, мудрый Паук —
в белых одеждах Благодетель, мудро связавший нас по рукам и
ногам благодетельными тенетами счастья.
Первая мысль — кинуться туда и крикнуть ей: «Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?» Но невидимая, благодетельная паутина крепко спутала руки и
ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Как сейчас: это острая, физическая боль
в сердце; я, помню, подумал: «Если от нефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что — »
Спуск
в подземку — и под
ногами, на непорочном стекле ступеней — опять белый листок: «Мефи». И на стене внизу, на скамейке, на зеркале
в вагоне (видимо, наклеено наспех — небрежно, криво) — везде та же самая белая, жуткая сыпь.
Там, наверху, над головами, над всеми — я увидел ее. Солнце прямо
в глаза, по ту сторону, и от этого вся она — на синем полотне неба — резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так, будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна — неслышно скользят, как корабль, и легкая — уплывает земля под
ногами…
Издали —
в коридоре — уже голоса, шаги. Я успел только схватить пачку листов, сунуть их под себя — и вот теперь прикованный к колеблющемуся каждым атомом креслу, и пол под
ногами — палуба, вверх и вниз…
На пол — возле ее кресла, обняв ее
ноги, закинув голову вверх, смотреть
в глаза — поочередно,
в один и
в другой — и
в каждом видеть себя —
в чудесном плену…
На углу,
в аудиториуме — широко разинута дверь, и оттуда — медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» — это не то: не
ноги — а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди — а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем — и
в лучах надпись: «Мы первые! Мы — уже оперированы! Все за нами!»
И все ринулось. Возле самой стены — еще узенькие живые воротца, все туда, головами вперед — головы мгновенно заострились клиньями, и острые локти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие
ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг
в глаза мне — двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши — и уж его нет, сквозь землю — и я один — среди секундных рук,
ног — бегу…
Глухой взрыв — толчок — бешеная бело-зеленая гора воды
в корме — палуба под
ногами уходит — мягкая, резиновая — и все внизу, вся жизнь, навсегда…
И вот — один. Ветер, серые, низкие — совсем над головой — сумерки. На мокром стекле тротуара — очень глубоко — опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх
ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток
в руке — тянет меня вглубь, ко дну.
И сквозь стеклянную дверь: все
в комнате рассыпано, перевернуто, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул — ничком, всеми четырьмя
ногами вверх — как издохшая скотина. Кровать — как-то нелепо, наискось отодвинутая от стены. На полу — осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов.
Проститься с ней? Я двинул свои — чужие —
ноги, задел стул — он упал ничком, мертвый, как там — у нее
в комнате. Губы у нее были холодные — когда-то такой же холодный был пол вот здесь,
в моей комнате возле кровати.
Неточные совпадения
Городничий. Вам тоже посоветовал бы, Аммос Федорович, обратить внимание на присутственные места. У вас там
в передней, куда обыкновенно являются просители, сторожа завели домашних гусей с маленькими гусенками, которые так и шныряют под
ногами. Оно, конечно, домашним хозяйством заводиться всякому похвально, и почему ж сторожу и не завесть его? только, знаете,
в таком месте неприлично… Я и прежде хотел вам это заметить, но все как-то позабывал.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и
в то же время говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с
ног. Только бы мне узнать, что он такое и
в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но
в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
А вы — стоять на крыльце, и ни с места! И никого не впускать
в дом стороннего, особенно купцов! Если хоть одного из них впустите, то… Только увидите, что идет кто-нибудь с просьбою, а хоть и не с просьбою, да похож на такого человека, что хочет подать на меня просьбу, взашей так прямо и толкайте! так его! хорошенько! (Показывает
ногою.)Слышите? Чш… чш… (Уходит на цыпочках вслед за квартальными.)
Городничий. Не гневись! Вот ты теперь валяешься у
ног моих. Отчего? — оттого, что мое взяло; а будь хоть немножко на твоей стороне, так ты бы меня, каналья! втоптал
в самую грязь, еще бы и бревном сверху навалил.
Аммос Федорович (строит всех полукружием).Ради бога, господа, скорее
в кружок, да побольше порядку! Бог с ним: и во дворец ездит, и государственный совет распекает! Стройтесь на военную
ногу, непременно на военную
ногу! Вы, Петр Иванович, забегите с этой стороны, а вы, Петр Иванович, станьте вот тут.