Неточные совпадения
Мне смешно и в
то же
время очень трудно говорить обо всем этом.
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно: вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм ко все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с
тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во
времена доисторические, когда были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
Много невероятного мне приходилось читать и слышать о
тех временах, когда люди жили еще в свободном,
то есть неорганизованном, диком состоянии.
Но самым невероятным мне всегда казалось именно это: как тогдашняя — пусть даже зачаточная — государственная власть могла допустить, что люди жили без всякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точного урегулирования сроков еды, вставали и ложились спать когда им взбредет в голову; некоторые историки говорят даже, будто в
те времена на улицах всю ночь горели огни, всю ночь по улицам ходили и ездили.
Но первое: я не способен на шутки — во всякую шутку неявной функцией входит ложь; и второе: Единая Государственная Наука утверждает, что жизнь древних была именно такова, а Единая Государственная Наука ошибаться не может. Да и откуда тогда было бы взяться государственной логике, когда люди жили в состоянии свободы,
то есть зверей, обезьян, стада. Чего можно требовать от них, если даже и в наше
время откуда-то со дна, из мохнатых глубин, — еще изредка слышно дикое, обезьянье эхо.
Вот что: представьте себе — квадрат, живой, прекрасный квадрат. И ему надо рассказать о себе, о своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всего пришло бы в голову говорить о
том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не видит — настолько это для него привычно, ежедневно. Вот и я все
время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны и все с ними связанное: для меня это — равенство четырех углов, но для вас это, может быть, почище, чем бином Ньютона.
И, кроме
того, нечто случилось со мной. Правда, это было в течение Личного Часа,
то есть в течение
времени, специально отведенного для непредвиденных обстоятельств, но все же…
— Хорошо? — кругло вытаращились фаянсовые глаза. —
То есть что же тут хорошего? Если этот ненумерованный умудрился… стало быть, они — всюду, кругом, все
время, они тут, они — около «Интеграла», они…
Я вылез из люка на палубу и остановился: не знаю, куда теперь, не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу — был «Интеграл», серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это — только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в
то же
время ясно…
Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все
время видит. Понимаете? И вот вдруг — у вас странное ощущение: руки — посторонние, мешают, и я ловлю себя на
том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю руками. Или вдруг — непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни за что, шея — закована. И я бегу, бегу все быстрее и спиною чувствую: быстрее за мною тень, и от нее — никуда, никуда…
Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленное обычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно не было
тем действительно молитвенным, благоговейным, как всегда: сейчас было как у древних, когда еще не знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушевало
время от
времени «грозами». Сейчас было, как у древних перед грозой.
Вместо
того чтобы свернуть влево — я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину — нам троим: мне, О — и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на
том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит — как где-то невысоко натянутая канатно-басовая струна. И сквозь бас — сзади все
время —
Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазами заглядывали внутрь; останавливались на площадях — и по целым часам проделывали
те движения, какие в определенное
время дня были уже потребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотами побрякивали, бухали в невидимые болванки.
Голова после вчерашнего у меня туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч; беспощадный, из стеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я — в одном и
том же кованом кругу: убить Ю. Убить Ю, — а потом пойти к
той и сказать: «Теперь — веришь?» Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову — от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я не могу проглотить слюну, все
время сплевываю ее в платок, во рту сухо.
Положимте, что так. // Блажен, кто верует, тепло ему на свете! — // Ах! боже мой! ужли я здесь опять, // В Москве! у вас! да как же вас узнать! // Где
время то? где возраст тот невинный, // Когда, бывало, в вечер длинный // Мы с вами явимся, исчезнем тут и там, // Играем и шумим по стульям и столам. // А тут ваш батюшка с мадамой, за пикетом; // Мы в темном уголке, и кажется, что в этом! // Вы помните? вздрогнём, что скрипнет столик, // дверь…
Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались, дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне себя от страха потерять волю, она топнула ногой и оправилась.
Временами то крыша, то забор скрывали от нее алые паруса; тогда, боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно вздохнуть.
— Вы видите перед собой, господа присяжные заседатели, характерное, если можно так выразиться, преступление конца века, носящее на себе, так сказать, специфические черты того печального явления разложения, которому подвергаются в наше
время те элементы нашего общества, которые находятся под особенно, так сказать, жгучими лучами этого процесса…
Неточные совпадения
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В
то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в
том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В
то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Он так привык теряться в этом, // Что чуть с ума не своротил // Или не сделался поэтом. // Признаться: то-то б одолжил! // А точно: силой магнетизма // Стихов российских механизма // Едва в
то время не постиг // Мой бестолковый ученик. // Как походил он на поэта, // Когда в углу сидел один, // И перед ним пылал камин, // И он мурлыкал: Benedetta // Иль Idol mio и ронял // В огонь
то туфлю,
то журнал.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в
то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре наших дней.
Весь вечер Ленский был рассеян, //
То молчалив,
то весел вновь; // Но
тот, кто музою взлелеян, // Всегда таков: нахмуря бровь, // Садился он за клавикорды // И брал на них одни аккорды, //
То, к Ольге взоры устремив, // Шептал: не правда ль? я счастлив. // Но поздно;
время ехать. Сжалось // В нем сердце, полное тоской; // Прощаясь с девой молодой, // Оно как будто разрывалось. // Она глядит ему в лицо. // «Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.