Неточные совпадения
Я, Д-503, строитель «Интеграла», — я только один из математиков Единого Государства. Мое привычное к цифрам перо не в силах создать музыки ассонансов и рифм. Я лишь попытаюсь записать то, что
вижу, что думаю — точнее, что мы думаем (именно так: мы, и пусть это «МЫ»
будет заглавием моих записей). Но ведь это
будет производная от нашей жизни, от математически совершенной жизни Единого Государства, а если так, то разве это не
будет само по себе, помимо моей воли, поэмой?
Будет — верю и знаю.
Ну, вот хоть бы это. Нынче утром
был я на эллинге, где строится «Интеграл», и вдруг
увидел станки: с закрытыми глазами, самозабвенно, кружились шары регуляторов; мотыли, сверкая, сгибались вправо и влево; гордо покачивал плечами балансир; в такт неслышной музыке приседало долото долбежного станка. Я вдруг
увидел всю красоту этого грандиозного машинного балета, залитого легким голубым солнцем.
И вот, так же как это
было утром, на эллинге, я опять
увидел, будто только вот сейчас первый раз в жизни,
увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога и старую жизнь, именно я создал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов, машин…
Направо от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330 (
вижу теперь ее нумер); налево — О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на руке; и с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все
были разные…
Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из стеклянных массивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженных голов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал: не блеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп — милые губы О. Вот чьи-то необычайно белые и острые зубы, похоже… нет, не то. Нынче вечером, в 21, О придет ко мне — желание
увидеть ее здесь
было совершенно естественно.
Вот что: представьте себе — квадрат, живой, прекрасный квадрат. И ему надо рассказать о себе, о своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всего пришло бы в голову говорить о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не
видит — настолько это для него привычно, ежедневно. Вот и я все время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны и все с ними связанное: для меня это — равенство четырех углов, но для вас это, может
быть, почище, чем бином Ньютона.
Это, конечно,
было естественно: я
увидел там отраженным себя. Но
было неестественно и непохоже на меня (очевидно, это
было удручающее действие обстановки) — я определенно почувствовал себя пойманным, посаженным в эту дикую клетку, почувствовал себя захваченным в дикий вихрь древней жизни.
Говорят, у древних это
было самое обыкновенное и нормальное —
видеть сны.
— Ничего, ничего, пожалуйста, — я улыбнулся соседу, раскланялся с ним. На бляхе у него сверкнуло: S-4711 (понятно, почему от самого первого момента
был связан для меня с буквой S: это
было не зарегистрированное сознанием зрительное впечатление). И сверкнули глаза — два острых буравчика, быстро вращаясь, ввинчивались все глубже, и вот сейчас довинтятся до самого дна,
увидят то, что я даже себе самому…
— Я,
видите ли, вчера
был в Древнем Доме… — Голос у меня странный, приплюснутый, плоский, я пробовал откашляться.
Зеркало у меня висело так, что смотреться в него надо
было через стол: отсюда, с кресла, я
видел только свой лоб и брови.
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я
вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут — не знаю: когда я входил в вагон — его как будто не
было.
Корпус «Интеграла» почти готов: изящный удлиненный эллипсоид из нашего стекла — вечного, как золото, гибкого, как сталь. Я
видел: изнутри крепили к стеклянному телу поперечные ребра — шпангоуты, продольные — стрингера; в корме ставили фундамент для гигантского ракетного двигателя. Каждые 3 секунды могучий хвост «Интеграла»
будет низвергать пламя и газы в мировое пространство — и
будет нестись, нестись — огненный Тамерлан счастья…
Мне нужно скорее, сию же секунду — в Медицинское Бюро получить удостоверение, что я болен, иначе меня возьмут и — А может
быть, это и
будет самое лучшее. Остаться тут и спокойно ждать, пока
увидят, доставят в Операционное — сразу все кончить, сразу все искупить.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя
было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего
было, что последний раз в жизни я
увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять
было нельзя.
Я слышал свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться в этом — так все
было неожиданно и непонятно). Минута, две, три — все вниз. Наконец мягкий толчок: то, что падало у меня под ногами, — теперь неподвижно. В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул — открылась дверь — тусклый свет.
Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшая квадратная платформа. Кинулся — но уже
было поздно: я
был отрезан здесь… где это «здесь» — не знаю.
Было ли все это на самом деле? Не знаю. Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой руке — на концах пальцев — содрана кожа. Но сегодня на «Интеграле» Второй Строитель уверял меня, будто он сам
видел, как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо — в этом и все дело. Что ж, может
быть, и так. Очень может
быть. Не знаю — ничего не знаю.
И если этих тел мы не
видим в нашем мире, на поверхности, для них
есть — неизбежно должен
быть — целый огромный мир там, за поверхностью…
Но вот что: если этот мир — только мой, зачем же он в этих записях? Зачем здесь эти нелепые «сны», шкафы, бесконечные коридоры? Я с прискорбием
вижу, что вместо стройной и строго математической поэмы в честь Единого Государства — у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это
был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, и падений, жизнь.
Разряд — самое подходящее определение. Теперь я
вижу, что это
было именно как электрический разряд. Пульс моих последних дней становится все суше, все чаще, все напряженней — полюсы все ближе — сухое потрескивание — еще миллиметр: взрыв, потом — тишина.
Есть идеи глиняные — и
есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой. Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали
видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же — слава Благодетелю — взрослые, и игрушки нам не нужны.
То
есть как это незачем? И что это за странная манера — считать меня только чьей-то тенью. А может
быть, сами вы все — мои тени. Разве я не населил вами эти страницы — еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве бы
увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?
В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов
был отделить от меня весь этот прекрасный мир, я
увидел: невдалеке, размахивая розовыми руками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос...
Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю,
увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него
была какая-то тайная цель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ее одному из державших меня — и я снова свободен, т. е., вернее, снова заключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.
Завтра — День Единогласия. Там, конечно,
будет и она,
увижу ее, но только издали. Издали — это
будет больно, потому что мне надо, меня неудержимо тянет, чтобы — рядом с ней, чтобы — ее руки, ее плечо, ее волосы… Но я хочу даже этой боли — пусть.
Вот — о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того, что для древних
была их «Пасха». Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать…
Будь я уверен, что никто не
увидит, — честное слово, я бы и нынче всюду носил с собой такой календарик и следил по нему, сколько еще осталось до завтра, когда я
увижу — хоть издали…
Я
вижу, как голосуют за Благодетеля все; все
видят, как голосую за Благодетеля я — и может ли
быть иначе, раз «все» и «я» — это единое «Мы».
Вот: она сидит на горячей от солнца стеклянной скамье — на самой верхней трибуне, куда я ее принес. Правое плечо и ниже — начало чудесной невычислимой кривизны — открыты; тончайшая красная змейка крови. Она будто не замечает, что кровь, что открыта грудь… нет, больше: она
видит все это — но это именно то, что ей сейчас нужно, и если бы юнифа
была застегнута, — она разорвала бы ее, она…
Утро. Сквозь потолок — небо по-всегдашнему крепкое, круглое, краснощекое. Я думаю — меня меньше удивило бы, если бы я
увидел над головой какое-нибудь необычайное четырехугольное солнце, людей в разноцветных одеждах из звериной шерсти, каменные, непрозрачные стены. Так что же, стало
быть, мир — наш мир — еще существует? Или это только инерция, генератор уже выключен, а шестерни еще громыхают и вертятся — два оборота, три оборота — на четвертом замрут…
Голубые цветочки шевелятся, таращатся. Что, если б я
был стеклянный и не
видел, что через каких-нибудь 3–4 часа…
Все они
были без одежд и все
были покрыты короткой блестящей шерстью — вроде той, какую всякий может
видеть на лошадином чучеле в Доисторическом Музее.
Я
вижу грубое изображение — может
быть, тоже на этом камне: крылатый юноша, прозрачное тело, и там, где должно
быть сердце, — ослепительный, малиново-тлеющий уголь.
— Да он и
есть ребенок. Да! Только потому он и не
видит, что вы с ним все это — только затем, чтобы… что все это комедия. Да! И мой долг…
Спрятать? Но куда: все — стекло. Сжечь? Но из коридора и из соседних комнат —
увидят. И потом, я уже не могу, не в силах истребить этот мучительный — и может
быть, самый дорогой мне — кусок самого себя.
«Все из-за Операции»… Смешной, ограниченный человек. Ничего не
видит дальше своей тарелки. Если бы он знал, что, не
будь Операции, — завтра в 12 он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену…
У меня в комнате, в 15.30. Я вошел — и
увидел Ю. Она сидела за моим столом — костяная, прямая, твердая, — утвердив на руке правую щеку. Должно
быть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне — на щеке у ней так и остались пять ямок от пальцев.
В какой-то прозрачной, напряженной точке — я сквозь свист ветра услышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На повороте оглянулся — среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стекле мостовой туч —
увидел S. Тотчас же у меня — посторонние, не в такт размахивающие руки, и я громко рассказываю О — что завтра… да, завтра — первый полет «Интеграла», это
будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.
И вот — жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если бы внезапно вы оглохли: вы еще
видите, что ревут трубы, но только
видите: трубы немые, тишина. Такое
было — немое — солнце.
Тот, за стеной справа, — желтые, пристальные морщины — обо мне. Нужно, чтобы он не
видел, еще противней — если он
будет смотреть… Я нажал кнопку — пусть никакого права, разве это теперь не все равно — шторы упали.
Это
было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас же туго закрученная пружина во мне — лопнула, рука ослабела, шток громыхнул на пол. Тут я на собственном опыте
увидел, что смех — самое страшное оружие: смехом можно убить все — даже убийство.
Очнулся — уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза:
вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты, — он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же
был похож на обыкновенный человеческий голос.
— Ты, ты! Я
был — я
видел твою комнату — я думал, ты —
И я не думал, даже, может
быть, не
видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот на мостовой — откуда-то ветки, листья на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху — перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот — головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно
быть, все это орет, каркает, жужжит…
Не знаю, чем я больше
был потрясен: его открытием или его твердостью в этот апокалипсический час: в руках у него (я
увидел это только теперь)
была записная книжка и логарифмический циферблат. И я понял: если даже все погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) — оставить свои записки в законченном виде.