Цитаты со словом «свой»
Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает женщина, когда впервые услышит в себе пульс нового, еще крошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцы надо будет питать его
своим соком, своей кровью, а потом — с болью оторвать его от себя и положить к ногам Единого Государства.
И дальше сам с собою: почему красиво? Почему танец красив? Ответ: потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной, эстетической подчиненности, идеальной несвободе. И если верно, что наши предки отдавались танцу в самые вдохновенные моменты
своей жизни (религиозные мистерии, военные парады), то это значит только одно: инстинкт несвободы издревле органически присущ человеку, и мы в теперешней нашей жизни — только сознательно…
Милая О! — мне всегда это казалось — что она похожа на
свое имя: сантиметров на 10 ниже Материнской Нормы — и оттого вся кругло обточенная, и розовое О — рот — раскрыт навстречу каждому моему слову. И еще: круглая, пухлая складочка на запястье руки — такие бывают у детей.
Как всегда, Музыкальный Завод всеми
своими трубами пел Марш Единого Государства.
Я почему-то смутился и, слегка путаясь, стал логически мотивировать
свой смех. Совершенно ясно, что этот контраст, эта непроходимая пропасть между сегодняшним и тогдашним…
Это все равно как если бы писателю какого-нибудь, скажем, 20‑го века в
своем романе пришлось объяснять, что такое «пиджак», «квартира», «жена».
Дома — скорей в контору, сунул дежурному
свой розовый билет и получил удостоверение на право штор.
А так среди
своих прозрачных, как бы сотканных из сверкающего воздуха, стен — мы живем всегда на виду, вечно омываемые светом.
В 21 я опустил шторы — и в ту же минуту вошла немного запыхавшаяся О. Протянула мне
свой розовый ротик — и розовый билетик. Я оторвал талон и не мог оторваться от розового рта до самого последнего момента — 22.15.
Потом показал ей
свои «записи» и говорил — кажется, очень хорошо — о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала — и вдруг из синих глаз слеза, другая, третья — прямо на раскрытую страницу (стр. 7‑я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.
Вот что: представьте себе — квадрат, живой, прекрасный квадрат. И ему надо рассказать о себе, о
своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всего пришло бы в голову говорить о том, что у него все четыре угла равны: он этого уже просто не видит — настолько это для него привычно, ежедневно. Вот и я все время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны и все с ними связанное: для меня это — равенство четырех углов, но для вас это, может быть, почище, чем бином Ньютона.
Вероятно, из религиозных предрассудков дикие христиане упрямо держались за
свой «хлеб».
Ну, дальше там уж техника. Вас тщательно исследуют в лабораториях Сексуального Бюро, точно определяют содержание половых гормонов в крови — и вырабатывают для вас соответствующий Табель сексуальных дней. Затем вы делаете заявление, что в
свои дни желаете пользоваться нумером таким-то (или таким-то), и получаете надлежащую талонную книжечку (розовую). Вот и все.
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба и легкое солнце на
своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя и не отставая. Но там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое, как щеки старинного «купидона», и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь и все время думаешь о губах.
Передо мною два жутко-темных окна, и внутри такая неведомая, чужая жизнь. Я видел только огонь — пылает там какой-то
свой «камин» — и какие-то фигуры, похожие…
— Ясно, — перебила I, — быть оригинальным — это значит как-то выделиться среди других. Следовательно, быть оригинальным — это нарушить равенство… И то, что на идиотском языке древних называлось «быть банальным», у нас значит: только исполнять
свой долг. Потому что…
Она подошла к статуе курносого поэта и, завесив шторой дикий огонь глаз, там, внутри, за
своими окнами, сказала на этот раз, кажется, совершенно серьезно (может быть, чтобы смягчить меня), сказала очень разумную вещь...
Помню — я весь дрожал. Вот — ее схватить — и уж не помню что… Надо было что-нибудь — все равно что — сделать. Я машинально раскрыл
свою золотую бляху, взглянул на часы. Без десяти 17.
Бодрый, хрустальный колокольчик в изголовье: 7, вставать. Справа и слева сквозь стеклянные стены я вижу как бы самого себя,
свою комнату, свое платье, свои движения — повторенными тысячу раз. Это бодрит: видишь себя частью огромного, мощного, единого. И такая точная красота: ни одного лишнего жеста, изгиба, поворота.
Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространить
свой метод на всю жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки — он не сумел проинтегрировать своей системы от часу до 24. Но все же как они могли писать целые библиотеки о каком-нибудь там Канте — и едва замечать Тэйлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.
— Нет, не гулять. Мне надо… — я сказал ей куда. И, к изумлению
своему, увидел: розовый круг рта сложился в розовый полумесяц, рожками книзу — как от кислого. Меня взорвало.
И вот теперь снова. Я пересмотрел
свои записи — и мне ясно: я хитрил сам с собой, я лгал себе — только чтобы не увидеть. Это все пустяки — что болен и прочее: я мог пойти туда; неделю назад — я знаю, пошел бы не задумываясь. Почему же теперь… Почему?
Вот и сегодня. Ровно в 16.10 — я стоял перед сверкающей стеклянной стеной. Надо мной — золотое, солнечное, чистое сияние букв на вывеске Бюро. В глубине сквозь стекла длинная очередь голубоватых юниф. Как лампады в древней церкви, теплятся лица: они пришли, чтобы совершить подвиг, они пришли, чтобы предать на алтарь Единого Государства
своих любимых, друзей — себя. А я — я рвался к ним, с ними. И не могу: ноги глубоко впаяны в стеклянные плиты — я стоял, смотрел тупо, не в силах двинуться с места…
Торжественный, светлый день. В такой день забываешь о
своих слабостях, неточностях, болезнях — и все хрустально-неколебимое, вечное — как наше, новое стекло…
Судя по дошедшим до нас описаниям, нечто подобное испытывали древние во время
своих «богослужений».
Но они служили
своему нелепому, неведомому Богу — мы служим лепому и точнейшим образом ведомому; их Бог не дал им ничего, кроме вечных, мучительных исканий; их Бог не выдумал ничего умнее, как неизвестно почему принести себя в жертву — мы же приносим жертву нашему Богу, Единому Государству, — спокойную, обдуманную, разумную жертву.
И вдруг одна из этих громадных рук медленно поднялась — медленный, чугунный жест — и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер. Это был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливый жребий — увенчать праздник
своими стихами. И загремели над трибунами божественные медные ямбы — о том, безумном, со стеклянными глазами, что стоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.
R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этой застенчивости), — спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секунды мне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо — острый, черный треугольник — и тотчас же стерлось: мои глаза — тысячи глаз — туда, наверх, к Машине. Там — третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром, — преступник идет, медленно, ступень — еще — и вот шаг, последний в его жизни — и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой — на последнем
своем ложе.
Кто знает: может быть, именно их, Хранителей, провидела фантазия древнего человека, создавая
своих нежно-грозных «архангелов», приставленных от рождения к каждому человеку.
Вчерашний день был для меня той самой бумагой, через которую химики фильтруют
свои растворы: все взвешенные частицы, все лишнее остается на этой бумаге. И утром я спустился вниз начисто отдистиллированный, прозрачный.
Нет: после всего, что было, после того как я настолько недвусмысленно показал
свое отношение к ней. Вдобавок ведь она даже не знала: был ли я в Бюро Хранителей, — ведь ей неоткуда было узнать, что я был болен, — ну, вообще не мог… И несмотря на все —
Я торопливо засовывал извещение в карман — и увидел эту
свою ужасную, обезьянью руку. Вспомнилось, как она, I, тогда на прогулке взяла мою руку, смотрела на нее. Неужели она действительно…
Впрочем, сейчас я стараюсь передать тогдашние
свои — ненормальные — ощущения. Теперь, когда я это пишу, я сознаю прекрасно: все это так и должно быть, и он, как всякий честный нумер, имеет право на радости — и было бы несправедливо… Ну, да это ясно.
Было два меня. Один я — прежний, Д-503, нумер Д-503, а другой… Раньше он только чуть высовывал
свои лохматые лапы из скорлупы, а теперь вылезал весь, скорлупа трещала, вот сейчас разлетится в куски и… и что тогда?
Все было на
своем месте — такое простое, обычное, закономерное: стеклянные, сияющие огнями дома, стеклянное бледное небо, зеленоватая неподвижная ночь. Но под этим тихим прохладным стеклом — неслось неслышно буйное, багровое, лохматое. И я, задыхаясь, мчался — чтобы не опоздать.
Я гибну. Я не в состоянии выполнять
свои обязанности перед Единым Государством… Я…
На плоскости бумаги, в двухмерном мире — эти строки рядом, но в другом мире… Я теряю цифроощущение: 20 минут — это может быть 200 или 200 000. И это так дико: спокойно, размеренно, обдумывая каждое слово, записывать то, что было у меня с R. Все равно как если бы вы, положив нога на ногу, сели в кресло у собственной
своей кровати — и с любопытством смотрели, как вы, вы же — корчитесь на этой кровати.
Он насупился, тер затылок — этот
свой чемоданчик с посторонним, непонятным мне багажом. Пауза. Вот нашел в чемоданчике что-то, вытащил, развертывает, развернул — залакировались смехом глаза, вскочил.
Зеркало у меня висело так, что смотреться в него надо было через стол: отсюда, с кресла, я видел только
свой лоб и брови.
Тут я опять почувствовал — сперва на
своем затылке, потом на левом ухе — теплое, нежное дуновение ангела-хранителя.
Что ж, я хоть сейчас готов развернуть перед ним страницы
своего мозга: это такое спокойное, отрадное чувство.
Это были удостоверения, что мы — больны, что мы не можем явиться на работу. Я крал
свою работу у Единого Государства, я — вор, я — под Машиной Благодетеля. Но это мне — далеко, равнодушно, как в книге… Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я — мои глаза, губы, руки — я знал: так нужно.
— Я знала это… Я знала тебя… — сказала I очень тихо. Быстро поднялась, надела юнифу и всегдашнюю
свою острую улыбку-укус. — Ну-с, падший ангел. Вы ведь теперь погибли. Нет, не боитесь? Ну, до свидания! Вы вернетесь один. Ну?
И я вижу: пульсирует и переливается что-то в стеклянных соках «Интеграла»; я вижу: «Интеграл» мыслит о великом и страшном
своем будущем, о тяжком грузе неизбежного счастья, которое он понесет туда вверх, вам, неведомым, вам, вечно ищущим и никогда не находящим.
Я видел: по стеклянным рельсам медленно катились прозрачно-стеклянные чудовища-краны, и так же, как люди, послушно поворачивались, нагибались, просовывали внутрь, в чрево «Интеграла»,
свои грузы.
Я растерянно кивнул головой. Он посмотрел на меня, рассмеялся остро, ланцетно. Тот, другой, услышал, тумбоного протопал из
своего кабинета, глазами подкинул на рога моего тончайшего доктора, подкинул меня.
— А-а, — промычал тот и затумбовал назад в
свой кабинет.
Но, к счастью, между мной и диким зеленым океаном — стекло Стены. О великая, божественно-ограничивающая мудрость стен, преград! Это, может быть, величайшее из всех изобретений. Человек перестал быть диким животным только тогда, когда он построил первую стену. Человек перестал быть диким человеком только тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стеной изолировали
свой машинный, совершенный мир — от неразумного, безобразного мира деревьев, птиц, животных…
Сквозь стекло на меня — туманно, тускло — тупая морда какого-то зверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в глаза — в эти шахты из поверхностного мира в другой, заповерхностный. И во мне копошится: «А вдруг он, желтоглазый, — в
своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни — счастливее нас?»
Я слышал
свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться в этом — так все было неожиданно и непонятно). Минута, две, три — все вниз. Наконец мягкий толчок: то, что падало у меня под ногами, — теперь неподвижно. В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул — открылась дверь — тусклый свет. Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшая квадратная платформа. Кинулся — но уже было поздно: я был отрезан здесь… где это «здесь» — не знаю.
Цитаты из русской классики со словом «свой»
«Сами себя Богу предадим» повторила в
своей душе Наташа. «Боже мой, предаю себя Твоей воле», думала она. «Ничего нe хочу, не желаю; научи меня, чтò мне делать, как употребить
свою волю! Да возьми же меня, возьми меня!» с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив
свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от
своих сожалений. желаний, укоров, надежд и пороков.
— Переймешь что-нибудь, можешь попросить о чем-нибудь. Вот посмотри, как я жил с первых чинов (Берг жизнь
свою считал не годами, а высочайшими наградами). Мои товарищи теперь еще ничто, а я на ваканции полкового командира, я имею счастье быть вашим мужем (он встал и поцеловал руку Веры, но по пути к ней отогнул угол заворотившегося ковра). И чем я приобрел всё это? Главное уменьем выбирать
свои знакомства. Само собой разумеется, что надо быть добродетельным и аккуратным.
— Да я-то враг, што ли, самому себе? — кричал Тит, ударяя себя в грудь кулаком. — На
свои глаза свидетелей не надо… В первую голову всю
свою семью выведу в орду. Все у меня есть, этово-тово, всем от господа бога доволен, а в орде лучше… Наша заводская копейка дешевая, Петр Елисеич, а хрестьянская двухвершковым гвоздем приколочена. Все
свое в хрестьянах: и хлеб, и харч, и обуй, и одёжа… Мне-то немного надо, о молодых стараюсь…
— Справедливое слово, Михайло Поликарпыч, — дворовые — дармоеды! — продолжал он и там бунчать, выправляя
свой нос и рот из-под подушки с явною целью, чтобы ему ловчее было храпеть, что и принялся он делать сейчас же и с замечательной силой. Ванька между тем, потихоньку и, видимо, опасаясь разбудить Макара Григорьева, прибрал все платье барина в чемодан, аккуратно постлал ему постель на диване и сам сел дожидаться его; когда же Павел возвратился, Ванька не утерпел и излил на него отчасти гнев
свой.
Я, право, не знаю, как описать, что произошло дальше. В первую минуту Хиония Алексеевна покраснела и гордо выпрямила
свой стан; в следующую за этим минуту она вернулась в гостиную, преисполненным собственного достоинства жестом достала
свою шаль со стула, на котором только что сидела, и, наконец, не простившись ни с кем, величественно поплыла в переднюю, как смертельно оскорбленная королева, которая великодушно предоставила оскорбителей мукам их собственной совести.
Ассоциации к слову «свой»
Предложения со словом «свой»
- Все монстры в первые дни своей жизни, когда только вылупляются из яиц, питаются особым растением, первородной травой, из которой сделано их гнездо.
- Но неумолимое время делало своё дело, и вернуться в прошлое оказалось невозможно.
- Высокоодарённые, можно сказать, талантливые люди, они были тесно связаны с духовной жизнью своего времени.
- (все предложения)
Сочетаемость слова «свой»
Значение слова «свой»
СВОЙ, своего́, м.; своя́, свое́й, ж.; своё, своего́, ср.; мн. свои́, свои́х. 1. притяжат. мест. Принадлежащий себе, свойственный самому себе; собственный. Сделать своими руками. Не верить своим глазам. Своя голова на плечах. Своя жизнь, свои заботы у каждого. Свои мысли. К своему удивлению. (Малый академический словарь, МАС)
Все значения слова СВОЙ
Афоризмы русских писателей со словом «свой»
Дополнительно