Его сморщенное лицо было довольно бледненько, голос его дрожал, мысли, очевидно, сбивались, слова не лезли с языка, и видно было, что ему ужасного труда стоило согласить покорнейшую просьбу, может быть к своему низшему в отношении степени или сословия лицу, с нуждою непременно обратиться к кому-нибудь с просьбой.
Да и, наконец, просьба эта во всяком случае была неприличная, несолидная, странная со стороны человека, имевшего такую солидную шубу, такой почтенный, превосходного темно-зеленого цвета фрак и такие многознаменательные украшения, упещрявшие этот фрак.
Видно было, что все это смущало самого господина в енотах, так что наконец, расстроенный духом, господин не выдержал, решился подавить свое волнение и прилично замять неприятную сцену, которую сам же вызвал.
«Что за чудак!» — подумал господин в бекеше. Потом, как следует подивившись и вышед наконец из остолбенелого состояния, он вспомнил про свое и начал прохаживаться взад и вперед, пристально глядя на ворота одного бесконечно-этажного дома. Начинал падать туман, и молодой человек несколько обрадовался, ибо прогулка его при тумане была незаметнее, хотя, впрочем, только какой-нибудь безнадежно весь день простоявший извозчик мог заметить ее.
— Дальше! Но ваш тон со мной! Извините, может быть, я вас оскорбил, назвав вас молодым человеком, но я не имел ничего… одним словом, если вам угодно оказать мне величайшую услугу, так вот-с, одна дама-с, то есть я хочу сказать порядочная женщина, из превосходного семейства, моих знакомых… мне поручено… я, видите ли, сам не имею семейства…
— Да, то есть вы совершенно справедливы, — отвечал господин в енотах, слегка засмеявшись для спасения приличий, — чувствую, я немного сбиваюсь… но к чему такой тон ваших слов?
Я говорю, одна дама, благородного поведения, то есть легкого содержания, — извините, я так сбиваюсь, точно про литературу какую говорю; вот — выдумали, что Поль де Кок [Поль де Кок — французский писатель XIX в., чье имя стало символом фривольной литературы] легкого содержания, а вся беда от Поль де Кока-то-с… вот!..
— Я и не для себя это делаю; вы не подумайте — это чужая жена! Муж там стоит, на Вознесенском мосту; он хочет поймать, но он не решается — он еще не верит, как и всякий муж… (тут господин в енотах хотел улыбнуться), я — друг его; согласитесь сами, я человек, пользующийся некоторым уважением, — я не могу быть тем, за кого вы меня принимаете.
— Видите ли-с, — продолжал он, — я хотел обратиться к вам по-дружески… извините за вольность… хотел испросить у вас, чтоб вы ходили — по той стороне и со стороны переулка, где черный выход, эдак, покоем, описывая букву П, то есть. Я тоже, с своей стороны, буду ходить-с у главного подъезда, так что мы не пропустим; а я все боялся один пропустить; я не хочу пропустить. Вы, как увидите ее, то остановите и закричите мне…Но я сумасшедший! Только теперь вижу всю глупость и неприличие моего предложения!
— Не извиняйте меня; я в расстройстве духа, я теряюсь, как никогда не терялся! Точно меня под суд отдали! Я даже признаюсь вам — я буду благороден и откровенен с вами, — молодой человек: я даже вас принимал за любовника.
— Да я ничего, помилуйте, как благородный человек, я вам все расскажу: сначала жена сюда ходила одна; она им родня; я и не подозревал; вчера встречаю его превосходительство: говорит, что уж три недели как переехал отсюда на другую квартиру, а же… то есть не жена, а чужая жена (на Вознесенском мосту), эта дама говорила, что еще третьего дня была у них, то есть на этой квартире… А кухарка-то мне рассказала, что квартиру его превосходительства снял молодой человек Бобыницын…
— Нет, то есть я не женат… Но не стал бы я сулить почтенному человеку в несчастье, человеку, — не скажу достойному всякого уважения, но по крайней мере воспитанному человеку, черта на каждом шагу. Вы все говорите: черт возьми! черт возьми!
— А! c'est vous? [это вы? (франц.)] — закричала Глафира Петровна, с неподдельною радостью бросаясь к нему, — боже! Что со мной было! Я была у Половицыных; можешь себе представить… ты знаешь, что они теперь у Измайловского моста; я говорила тебе, помнишь? Я взяла сани оттудова. Лошади взбесились, понесли, разбили сани, и я упала отсюда во ста шагах; кучера взяли; я была вне себя. К счастию, monsieur [господин (франц.)] Творогов…
— Нет, извините, я завтра не буду; я уж завтра того, коль теперь не так… — Господин Бобыницын проворчал что-то еще сквозь зубы, шаркнул сапожищем, сел в свои сани и уехал.
Подъехала карета; дама села в нее. Господин в енотовой шубе остановился; казалось, он не в силах был сделать движения и бессмысленно смотрел на господина в бекеше. Господин в бекеше улыбался довольно неостроумно.
Влетев в театр, Иван Андреевич мигом облетел взглядом все ложи второго яруса, и — о ужас! Сердце его замерло: она была здесь! Она сидела в ложе! Тут был и генерал Половицын с супругою и свояченицею; тут был и адъютант генерала — чрезвычайно ловкий молодой человек; тут был еще один статский… Иван Андреевич напряг все внимание, всю остроту зрения, но — о, ужас! Статский человек предательски спрятался за адъютанта и остался во мраке неизвестности.
Она была здесь, а между тем сказала, что будет вовсе не здесь! Вот эта-то двойственность, проявлявшаяся с некоторого времени на каждом шагу Глафиры Петровны, и убивала Ивана Андреевича. Вот этот-то статский юноша и поверг его, наконец, в совершенное отчаяние. Он опустился в кресла совсем пораженный. Отчего бы, кажется? Случай очень простой…
Но я вижу, что некстати сделал такое трагическое примечание, и потому отсылаю его к фельетонам тех газет, которые предохраняют от обманов, от недобросовестности, от тараканов, если они у вас есть в доме, рекомендуя известного господина Принчипе, страшного врага и противника всех тараканов на свете, не только русских, но даже и иностранных, как-то пруссаков и проч.
Признаюсь, я даже совещусь сказать, что к нему слетело на голову, потому что действительно как-то совестно объявить, что на почтенную и обнаженную, то есть отчасти лишенную волос, голову ревнивого, раздраженного Ивана Андреевича слетел такой безнравственный предмет, как например любовная раздушенная записочка.
В это мгновенье долетели до нас отрывочные, однообразные звуки. Сотни голосов разом и с мерными расстановками повторяли молитвенный напев: толпа богомольцев тянулась внизу по дороге с крестами и хоругвями…
Ей предстояло пройти пять миль через пустошь до своего дома, помочь своей маме со стиркой, потом напечь хлеба на целую неделю, но она собиралась получить от всего этого удовольствие.
Язык, великолепный наш язык. Речное и степное в нём раздолье, В нём клекоты орла и волчий рык, Напев, и звон, и ладан богомолья. В нём воркованье голубя весной, Взлёт жаворонка к солнцу — выше, выше. Березовая роща. Свет сквозной. Небесный дождь, просыпанный по крыше.
Ей предстояло пройти пять миль через пустошь до своего дома, помочь своей маме со стиркой, потом напечь хлеба на целую неделю, но она собиралась получить от всего этого удовольствие.
Поднялся к тому же ночной ветер, и верхние ветви деревьев заметались и заплясали под его стонущий напев, стуча друг о дружку, словно кости скелета.
Это был киргизский напев, который всегда представлялся мне песней одинокого всадника, едущего по предвечерней степи.