В том месте, где стояли они оба, было совершенно темно, и только по временам тусклое пламя лампады, колеблемое ветром, врывавшимся через отворенное узкое стекло окна, озаряло трепетным блеском лицо ее, которого каждая черта врезалась в память юноши, мутила зрение его и глухою, нестерпимою болью надрывала его сердце.
— Не могу больше… — лепетал Хлебников бессвязно, — не могу я, барин, больше… Ох, Господи… Бьют, смеются… взводный денег просит, отделенный кричит… Где взять? Живот у меня надорванный… еще мальчонком надорвал… Кила у меня, барин… Ох, Господи, Господи!
Бригадирша. Что пропеть? И, мой батюшка, голосу нет. Дух занимает… Да что это у вас за игра идет? Я не разберу, хоть ты меня зарежь. Бывало, как мы заведем игру, так или в марьяж, или в дураки; а всего веселей, бывало, в хрюшки. Раздадут по три карточки; у кого пигус, тот и вышел; а кто останется, так дранье такое подымут, что животики надорвешь.
Сошел сверху Герасим Силыч, подал деньги Смолокурову. Долго разглядывал Марко Данилыч принесенные бумажки. И меж пальцев-то тер их, и на свет-то смотрел, и, уверившись наконец, что бумажки годны, сунул их в бумажник, а Чубалову отдал вексель. Взял Герасим Силыч вексель, с начала до конца внимательно два раза прочел его и, уверившись в подлинности, надорвал.