Неточные совпадения
Дом
большой: мало ли людей ходит в такой Ноев ковчег,
всех не запомнишь.
Главное, была
большая комната, хоть и очень низкая, так что мне в первое время
все казалось, что я задену потолок головою.
И добро бы
большой или интересный человек был герой, или из исторического что-нибудь, вроде Рославлева или Юрия Милославского; а то выставлен какой-то маленький, забитый и даже глуповатый чиновник, у которого и пуговицы на вицмундире обсыпались; и
все это таким простым слогом описано, ни дать ни взять как мы сами говорим…
Но я знал еще… нет! я тогда еще только предчувствовал, знал, да не верил, что кроме этой истории есть и у них теперь что-то, что должно беспокоить их
больше всего на свете, и с мучительной тоской к ним приглядывался.
— Воротись, воротись, пока не поздно, — умолял я ее, и тем горячее, тем настойчивее умолял, чем
больше сам сознавал
всю бесполезность моих увещаний и
всю нелепость их в настоящую минуту.
Все это утро я возился с своими бумагами, разбирая их и приводя в порядок. За неимением портфеля я перевез их в подушечной наволочке;
все это скомкалось и перемешалось. Потом я засел писать. Я
все еще писал тогда мой
большой роман; но дело опять повалилось из рук; не тем была полна голова…
Боязнь эта возрастает обыкновенно
все сильнее и сильнее, несмотря ни на какие доводы рассудка, так что наконец ум, несмотря на то, что приобретает в эти минуты, может быть, еще
большую ясность, тем не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям.
Прибавил я еще, что записка Наташи, сколько можно угадывать, написана ею в
большом волнении; пишет она, что сегодня вечером
все решится, а что? — неизвестно; странно тоже, что пишет от вчерашнего дня, а назначает прийти сегодня, и час определила: девять часов.
Я застал Наташу одну. Она тихо ходила взад и вперед по комнате, сложа руки на груди, в глубокой задумчивости. Потухавший самовар стоял на столе и уже давно ожидал меня. Молча и с улыбкою протянула она мне руку. Лицо ее было бледно, с болезненным выражением. В улыбке ее было что-то страдальческое, нежное, терпеливое. Голубые ясные глаза ее стали как будто
больше, чем прежде, волосы как будто гуще, —
все это так казалось от худобы и болезни.
— Бедные! — сказала она. — А если он
все знает, — прибавила она после некоторого молчания, — так это не мудрено. Он и об отце Алеши имеет
большие известия.
Ты ведь знаешь, что я тебя
больше всех люблю,
больше ее…
Правильный овал лица несколько смуглого, превосходные зубы, маленькие и довольно тонкие губы, красиво обрисованные, прямой, несколько продолговатый нос, высокий лоб, на котором еще не видно было ни малейшей морщинки, серые, довольно
большие глаза —
все это составляло почти красавца, а между тем лицо его не производило приятного впечатления.
Мы трое остались в
большом смущении.
Все это случилось так неожиданно, так нечаянно.
Все мы чувствовали, что в один миг
все изменилось и начинается что-то новое, неведомое. Алеша молча присел возле Наташи и тихо целовал ее руку. Изредка он заглядывал ей в лицо, как бы ожидая, что она скажет?
— Ах ты, проклятая, ах ты, кровопивица, гнида ты эдакая! — визжала баба, залпом выпуская из себя
все накопившиеся ругательства,
большею частию без запятых и без точек, но с каким-то захлебыванием, — так-то ты за мое попеченье воздаешь, лохматая!
Бывают они часто с
большими способностями; но
все это в них как-то перепутывается, да сверх того они в состоянии сознательно идти против своей совести из слабости на известных пунктах, и не только всегда погибают, но и сами заранее знают, что идут к погибели.
Мы, разумеется, начали разговор о вчерашнем. Меня особенно поразило то, что мы совершенно сходимся с ней в впечатлении нашем о старом князе: ей он решительно не нравился, гораздо
больше не нравился, чем вчера. И когда мы перебрали по черточкам
весь его вчерашний визит, Наташа вдруг сказала...
У меня был
большой медный чайник. Я уже давно употреблял его вместо самовара и кипятил в нем воду. Дрова у меня были, дворник разом носил мне их дней на пять. Я затопил печь, сходил за водой и наставил чайник. На столе же приготовил мой чайный прибор. Елена повернулась ко мне и смотрела на
все с любопытством. Я спросил ее, не хочет ли и она чего? Но она опять от меня отвернулась и ничего не ответила.
Я отправился прямо к Алеше. Он жил у отца в Малой Морской. У князя была довольно
большая квартира, несмотря на то что он жил один. Алеша занимал в этой квартире две прекрасные комнаты. Я очень редко бывал у него, до этого раза
всего, кажется, однажды. Он же заходил ко мне чаще, особенно сначала, в первое время его связи с Наташей.
Я, может быть, и часто плачу; я не стыжусь в этом признаться, так же как и не стыжусь признаться, что любил прежде дитя мое
больше всего на свете.
Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей с своею девочкой, которую она считала еще ребенком, по холодным, грязным петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил
больше всего на свете.
Ну, а так как он, вероятно, не выходит теперь от вас и забыл
все на свете, то, пожалуйста, не сердитесь, если я буду иногда брать его часа на два, не
больше, по моим поручениям.
— Знаю, знаю, что ты скажешь, — перебил Алеша: — «Если мог быть у Кати, то у тебя должно быть вдвое причин быть здесь». Совершенно с тобой согласен и даже прибавлю от себя: не вдвое причин, а в миллион
больше причин! Но, во-первых, бывают же странные, неожиданные события в жизни, которые
все перемешивают и ставят вверх дном. Ну, вот и со мной случились такие события. Говорю же я, что в эти дни я совершенно изменился,
весь до конца ногтей; стало быть, были же важные обстоятельства!
Вы бы, напротив, должны были радоваться, а не упрекать Алешу, потому что он, не зная ничего, исполнил
все, что вы от него ожидали; может быть, даже и
больше.
— Да, Алеша, — продолжала она с тяжким чувством. — Теперь он прошел между нами и нарушил
весь наш мир, на
всю жизнь. Ты всегда в меня верил
больше, чем во
всех; теперь же он влил в твое сердце подозрение против меня, недоверие, ты винишь меня, он взял у меня половину твоего сердца. Черная кошкапробежала между нами.
— Полно, Алеша, будь у ней, когда хочешь. Я не про то давеча говорила. Ты не понял
всего. Будь счастлив с кем хочешь. Не могу же я требовать у твоего сердца
больше, чем оно может мне дать…
—
Все кончено!
Все пропало! — сказала Наташа, судорожно сжав мою руку. — Он меня любит и никогда не разлюбит; но он и Катю любит и через несколько времени будет любить ее
больше меня. А эта ехидна князь не будет дремать, и тогда…
Я не совсем виноват, потому что люблю тебя в тысячу раз
больше всего на свете и потому выдумал новую мысль: открыться во
всем Кате и немедленно рассказать ей
все наше теперешнее положение и
все, что вчера было.
— Не знаю, князь, — отвечал я как можно простодушнее, — в чем другом, то есть что касается Натальи Николаевны, я готов сообщить вам необходимые для вас и для нас
всех сведения, но в этом деле вы, конечно, знаете
больше моего.
— Да что же стыдно-то? Какая ты, право, Катя! Я ведь люблю ее
больше, чем она думает, а если б она любила меня настоящим образом, так, как я ее люблю, то, наверно, пожертвовала бы мне своим удовольствием. Она, правда, и сама отпускает меня, да ведь я вижу по лицу, что это ей тяжело, стало быть, для меня
все равно что и не отпускает.
— Я сегодня бесстыдно поступил, — прошептал он мне, — я низко поступил, я виноват перед
всеми на свете, а перед ними обеими
больше всего. Сегодня отец после обеда познакомил меня с Александриной (одна француженка) — очаровательная женщина. Я… увлекся и… ну, уж что тут говорить, я недостоин быть вместе с ними… Прощайте, Иван Петрович!
— Я так и скажу ей: «Ведь вы его любите
больше всего, а потому и счастье его должны любить
больше своего; следственно, должны с ним расстаться».
Мы вас разозлили, и, может быть,
больше всего вы сердитесь за тот вечер.
— Гм! Ирритация [здесь: досадно]. Прежние
большие несчастия (я подробно и откровенно рассказал доктору многое из истории Нелли, и рассказ мой очень поразил его),
все это в связи, и вот от этого и болезнь. Покамест единственное средство — принимать порошки, и она должна принять порошок. Я пойду и еще раз постараюсь внушить ей ее обязанность слушаться медицинских советов и… то есть говоря вообще… принимать порошки.
На четвертый день ее болезни я
весь вечер и даже далеко за полночь просидел у Наташи. Нам было тогда о чем говорить. Уходя же из дому, я сказал моей больной, что ворочусь очень скоро, на что и сам рассчитывал. Оставшись у Наташи почти нечаянно, я был спокоен насчет Нелли: она оставалась не одна. С ней сидела Александра Семеновна, узнавшая от Маслобоева, зашедшего ко мне на минуту, что Нелли больна и я в
больших хлопотах и один-одинехонек. Боже мой, как захлопотала добренькая Александра Семеновна...
— Кончено дело! — вскричал он, —
все недоумения разрешены. От вас я прямо пошел к Наташе: я был расстроен, я не мог быть без нее. Войдя, я упал перед ней на колени и целовал ее ноги: мне это нужно было, мне хотелось этого; без этого я бы умер с тоски. Она молча обняла меня и заплакала. Тут я прямо ей сказал, что Катю люблю
больше ее…
В такие минуты душа не может не искать себе сочувствия, и он еще сильнее вспомнил о той, которую всегда любил
больше всего на свете.
Катя приготовилась, кажется, на длинное объяснение на тему: кто лучше составит счастье Алеши и кому из них придется уступить? Но после ответа Наташи тотчас же поняла, что
все уже давно решено и говорить
больше не об чем. Полураскрыв свои хорошенькие губки, она с недоумением и с печалью смотрела на Наташу,
все еще держа ее руку в своей.
Ну, а я это-то в нем и любила
больше всего… веришь ли этому?
— Катя, мне кажется, может его сделать счастливым, — продолжала она. — Она с характером и говорит, как будто такая убежденная, и с ним она такая серьезная, важная, —
все об умных вещах говорит, точно
большая. А сама-то, сама-то — настоящий ребенок! Милочка, милочка! О! пусть они будут счастливы! Пусть, пусть, пусть!..
—
Вся надежда на вас, — говорил он мне, сходя вниз. — Друг мой, Ваня! Я перед тобой виноват и никогда не мог заслужить твоей любви, но будь мне до конца братом: люби ее, не оставляй ее, пиши мне обо
всем как можно подробнее и мельче, как можно мельче пиши, чтоб
больше уписалось. Послезавтра я здесь опять, непременно, непременно! Но потом, когда я уеду, пиши!
Меня же учила молиться за дедушку, и сама молилась и много мне еще рассказывала, как она прежде жила с дедушкой и как дедушка ее очень любил,
больше всех.
Я и сказала: к дедушке, просить денег, и она обрадовалась, потому что я уже рассказала мамаше
все, как он прогнал меня от себя, и сказала ей, что не хочу
больше ходить к дедушке, хоть она и плакала и уговаривала меня идти.
О Наташа, ведь ты помнишь, как я прежде тебя любил: ну, а теперь и во
все это время я тебя вдвое, в тысячу раз
больше любил, чем прежде!
Я его
больше себя,
больше всех на свете люблю, Ваня, — прибавила она, потупив голову и сжав мою руку, — даже
больше тебя…
И плющ был и еще такие широкие листья, — уж не знаю, как они называются, — и еще другие листья, которые за
все цепляются, и белые цветы
большие были, и нарциссы были, а я их
больше всех цветов люблю, и розаны были, такие славные розаны, и много-много было цветов.
Мы их
все развесили в гирляндах и в горшках расставили, и такие цветы тут были, что как целые деревья, в
больших кадках; их мы по углам расставили и у кресел мамаши, и как мамаша вышла, то удивилась и очень обрадовалась, а Генрих был рад…
Потом о
больших городах и дворцах, о высокой церкви с куполом, который
весь вдруг иллюминовался разноцветными огнями; потом об жарком, южном городе с голубыми небесами и с голубым морем…
Ты, брат, можешь ли это понять, Ваня, мне
все надо было узнать, в какой степени он меня опасается, и второе: представить ему, что я
больше знаю, чем знаю в самом деле…