— Признаюсь вам, — отвечал он, — этот вопрос для меня хуже самой горькой пилюли. В том-то и штука, что я уже открыл мою мысль… словом, свалял ужаснейшего дурака! И как бы вы думали, кому? Обноскину! так что я даже сам не верю себе. Не понимаю, как и случилось! Он все здесь вертелся; я еще его хорошо не знал, и когда осенило меня вдохновение, я, разумеется, был как будто в горячке; а так как я
тогда же понял, что мне нужен помощник, то и обратился к Обноскину… Непростительно, непростительно!
— Под опекой не состоит! — вскрикнул Бахчеев, немедленно на меня накидываясь. — Дура она, батюшка, набитая дура, — а не то, что под опекой не состоит. Я тебе о ней и говорить не хотел вчера, а намедни ошибкой зашел в ее комнату, смотрю, а она одна перед зеркалом руки в боки, экосез выплясывает! Да ведь как разодета: журнал, просто журнал! Плюнул, да и отошел.
Тогда же все предузнал, как по-писаному!
Неточные совпадения
Каково вам будет, если она вдруг придет, разумеется, ошибкой — но ведь это может случиться — под ваши
же окна и протянет руку свою,
тогда как вы, родной сын ее, может быть, в эту самую минуту утопаете где-нибудь в пуховой перине и… ну, вообще в роскоши!
«Ах ты, физик проклятый, думаю; полагаешь, я тебе теплоух дался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел, встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было, что ты благовоспитанный человек, а ты, брат, выходишь такая
же свинья, как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудинга: пудингом
тогда обносили.
— «Чем
же я тебе докажу мое уважение, Фома Фомич?» — «А называйте, говорит, меня целый день: ваше превосходительство;
тогда и докажете уважение».
— Но я теперь еще ничего не знаю, Настасья Евграфовна. Я сперва все узнаю от дядюшки. Ведь должен
же он наконец мне все рассказать, и
тогда я, может быть, скажу вам что-нибудь очень важное…
— Будьте
же нежнее, внимательнее, любовнее к другим, забудьте себя для других,
тогда вспомнят и о вас. Живи и жить давай другим — вот мое правило! Терпи, трудись, молись и надейся — вот истины, которые бы я желал внушить разом всему человечеству! Подражайте
же им, и
тогда я первый раскрою вам мое сердце, буду плакать на груди вашей… если понадобится… А то я, да я, да милость моя! Да ведь надоест
же наконец, ваша милость, с позволения сказать.
— Это правда, Фома; я все это чувствую, — поддакнул растроганный дядя. — Но не во всем
же и я виноват, Фома: так уж меня воспитали; с солдатами жил. А клянусь тебе, Фома, и я умел чувствовать. Прощался с полком, так все гусары, весь мой дивизион, просто плакали, говорили, что такого, как я, не нажить!.. Я и подумал
тогда, что и я, может быть, еще не совсем человек погибший.
— Ах, Фома, я все время об этом только и думал; даже теперь, с тобой говоря, об этом
же думал. Я готов хоть до рассвета простоять перед ней на коленях. Но подумай, Фома, чего
же от меня и требуют? Ведь это несправедливо, ведь это жестоко, Фома! Будь великодушен вполне, осчастливь меня совершенно, подумай, реши, — и
тогда…
тогда… клянусь!..
Ну, какая ему жена Татьяна Ивановна? да и она с ним будет несчастна, потому что, как хотите, а ведь ее нужно
же будет
тогда ограничить, чтоб она не бросала розанами в молодых людей.
— Вы, кажется, спрашиваете, полковник: «что это значит?» — торжественно проговорил Фома, как бы наслаждаясь всеобщим смущением. — Удивляюсь вопросу! Разъясните
же мне, с своей стороны, каким образом вы в состоянии смотреть теперь мне прямо в глаза? разъясните мне эту последнюю психологическую задачу из человеческого бесстыдства, и
тогда я уйду, по крайней мере обогащенный новым познанием об испорченности человеческого рода.
— Где я? — продолжал Фома. — Кто кругом меня? Это буйволы и быки, устремившие на меня рога свои. Жизнь, что
же ты такое? Живи, живи, будь обесчещен, опозорен, умален, избит, и когда засыплют песком твою могилу,
тогда только опомнятся люди, и бедные кости твои раздавят монументом!
— Теперь слушайте
же всю мою исповедь! — возопил Фома, обводя всех гордым и решительным взглядом. — А вместе с тем и решите судьбу несчастного Опискина. Егор Ильич! давно уже я наблюдал за вами, наблюдал с замиранием моего сердца и видел все, все,
тогда как вы еще и не подозревали, что я наблюдаю за вами. Полковник! я, может быть, ошибался, но я знал ваш эгоизм, ваше неограниченное самолюбие, ваше феноменальное сластолюбие, и кто обвинит меня, что я поневоле затрепетал о чести наиневиннейшей из особ?
Почему
же прежде он не прибежал ко мне, счастливый и прекрасный — ибо любовь украшает лицо, — почему не бросился он
тогда в мои объятия, не заплакал на груди моей слезами беспредельного счастья и не поведал мне всего, всего?» Или я крокодил, который бы только сожрал вас, а не дал бы вам полезного совета?
Конечно, и в мыслях его не было выйти из «этого дома», так
же как и давеча не было, как не было и вчера, как не было и
тогда, когда он копал в огороде.
— Это я, брат, ему
тогда дал взаймы, на станции: у него недостало. Разумеется, он вышлет с первой
же почтой… Ах, боже мой, как мне жаль! Не послать ли в погоню, Сережа?
Неточные совпадения
Хлестаков. Да вот
тогда вы дали двести, то есть не двести, а четыреста, — я не хочу воспользоваться вашею ошибкою; — так, пожалуй, и теперь столько
же, чтобы уже ровно было восемьсот.
Хлестаков. Ну, нет, вы напрасно, однако
же… Все зависит от той стороны, с которой кто смотрит на вещь. Если, например, забастуешь
тогда, как нужно гнуть от трех углов… ну,
тогда конечно… Нет, не говорите, иногда очень заманчиво поиграть.
В это
же время, словно на смех, вспыхнула во Франции революция, и стало всем ясно, что"просвещение"полезно только
тогда, когда оно имеет характер непросвещенный.
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила; кричать — не кричала, а только потихоньку всхлипывала.
Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел его и во всей красе показался Аленке. В это
же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
— Алексей Александрович, — сказала она, взглядывая на него и не опуская глаз под его устремленным на ее прическу взором, — я преступная женщина, я дурная женщина, но я то
же, что я была, что я сказала вам
тогда, и приехала сказать вам, что я не могу ничего переменить.