Неточные совпадения
Генеральша благоговела
перед своим мужем.
Мало-помалу его оставили все знакомые; а между тем общество было ему необходимо: он любил поболтать, поспорить, любил, чтоб
перед ним всегда сидел слушатель.
Генерал, когда что ему не нравилось, ни
перед кем не стеснялся: визжал, как баба, ругался, как кучер, а иногда, разорвав и разбросав по полу карты и прогнав от себя своих партнеров, даже плакал с досады и злости, и не более как из-за какого-нибудь валета, которого сбросили вместо девятки.
Впрочем,
перед самой разлукой генеральской души с генеральским телом случилось вот какое происшествие.
Фома догадался, какой
перед ним человек, и тотчас же почувствовал, что прошла его роль шута и что на безлюдье и Фома может быть дворянином.
Он и в шутах составил себе кучку благоговевших
перед ним идиотов.
Я смело говорю «мужества»: он не остановился бы
перед обязанностью,
перед долгом, и в этом случае не побоялся бы никаких преград.
Представьте же себе теперь вдруг воцарившуюся в его тихом доме капризную, выживавшую из ума идиотку неразлучно с другим идиотом — ее идолом, боявшуюся до сих пор только своего генерала, а теперь уже ничего не боявшуюся и ощутившую даже потребность вознаградить себя за все прошлое, — идиотку,
перед которой дядя считал своею обязанностью благоговеть уже потому только, что она была мать его.
Я и забыл сказать, что
перед словом «наука» или «литература» дядя благоговел самым наивным и бескорыстнейшим образом, хотя сам никогда и ничему не учился.
— Я спрашиваю: горит ли в вас эта искра иль нет? — снисходительно повторяет Фома, взяв конфетку из бонбоньерки, которая всегда ставится
перед ним на столе. Это уж распоряжение генеральши.
— Его-то выгонят? Да вы сдурели аль нет? Да ведь Егор-то Ильич
перед ним на цыпочках ходит! Да Фома велел раз быть вместо четверга середе, так они там, все до единого, четверг середой почитали. «Не хочу, чтоб был четверг, а будь середа!» Так две середы на одной неделе и было. Вы думаете, я приврал что-нибудь? Вот на столечко не приврал! Просто, батюшка, штука капитана Кука выходит!
Он думал, что и я
перед ним собачонкой на задних лапках буду выплясывать; на-тка, брат, возьми закуси!
«Ах ты, физик проклятый, думаю; полагаешь, я тебе теплоух дался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел, встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил я, говорю,
перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было, что ты благовоспитанный человек, а ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудинга: пудингом тогда обносили.
Действительно, я нашел дядю за конюшнями. Там, на площадке, он стоял
перед группой крестьян, которые кланялись и о чем-то усердно просили. Дядя что-то с жаром им толковал. Я подошел и окликнул его. Он обернулся, и мы бросились друг другу в объятия.
Я уже сказал, что
перед словом «наука» он благоговел самым бескорыстнейшим образом, тем более бескорыстным, что сам решительно ничего не знал.
— Друг мой, ни слова об этом! — перебил дядя, как будто в испуге и даже понизив голос. — После, после это все объяснится. Я, может быть, и виноват
перед тобою и даже, может быть, очень виноват, но…
— Это
перед Фомой-то Фомичом, дядюшка?
Между прочим, мне пришло на мысль, что я приездом моим и молчанием
перед дядей почти произнес обещание, дал слово, связал себя навеки.
Эта генеральша, самое важное лицо во всем этом кружке и
перед которой все ходили по струнке, была тощая и злая старуха, вся одетая в траур, — злая, впрочем, больше от старости и от потери последних (и прежде еще небогатых) умственных способностей; прежде же она была вздорная.
Первая манера была молчаливая, когда старуха по целым дням не разжимала губ своих и упорно молчала, толкая, а иногда даже кидая на пол все, что
перед ней ни поставили.
«Ну, чудаки! их как будто нарочно собирали сюда!» — подумал я про себя, не понимая еще хорошенько всего, что происходило
перед моими глазами, не подозревая и того, что и сам я, кажется, только увеличил коллекцию этих чудаков, явясь между ними.
Сидел за столом — помню еще, подавали его любимый киселек со сливками, — молчал-молчал да как вскочит: «Обижают меня, обижают!» — «Да чем же, говорю, тебя, Фома Фомич, обижают?» — «Вы теперь, говорит, мною пренебрегаете; вы генералами теперь занимаетесь; вам теперь генералы дороже меня!» Ну, разумеется, я теперь все это вкратце тебе
передаю; так сказать, одну только сущность; но если бы ты знал, что он еще говорил… словом, потряс всю мою душу!
А рожденье его в марте было, — еще, помните, мы
перед этим на богомолье в монастырь ездили, а он сидеть никому не дал покойно в карете: все кричал, что ему бок раздавила подушка, да щипался; тетушку со злости два раза ущипнул!
Сколько сладких блюд ему нанесли, что другому бы совестно стало, а Фома Фомич скушал все, что
перед ним ни поставили, да и еще просит.
— И сяду на хлеб на воду, ничего не боюсь! — кричала Сашенька, в свою очередь пришедшая в какое-то самозабвение. — Я папочку защищаю, потому что он сам себя защитить не умеет. Кто он такой, кто он, ваш Фома Фомич,
перед папочкою? У папочки хлеб ест да папочку же и унижает, неблагодарный! Да я б его разорвала в куски, вашего Фому Фомича! На дуэль бы его вызвала да тут бы и убила из двух пистолетов!..
Дядя стоял
перед ней на коленях и целовал ее руки.
Дверь отворилась, и Фома Фомич сам, своею собственною особою, предстал
перед озадаченной публикой.
Все подобострастие этой бедной идиотки
перед Фомой Фомичом выступило теперь наружу.
Так вот он
перед тобой, и голова его тут же: руби, не жалей!» Смеется.
Меня могут счесть за вашего раба, за приживальщика, Ваше удовольствие унижать меня
перед незнакомыми, тогда как я вам равен, слышите ли? равен во всех отношениях.
— Нет, Фома Фомич, — с достоинством отвечал Гаврила, — не грубиянство слова мои, и не след мне, холопу,
перед тобой, природным господином, грубиянить.
Уж на что я, Фома Фомич, гнусный
перед тобою выхожу человек, одно слово: раб, а и мне в обиду!
Услугой и подобострастьем я
перед тобой завсегда обязан, для того, что рабски рожден и всякую обязанность во страхе и трепете происходить должен.
А то, что на старости лет по-заморски лаять да
перед людьми сраму набираться!
Да я в людскую теперь не могу сойти: «француз ты, говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак, а уж и добрые люди начали говорить в один голос, что вы как есть злющий человек теперь стали, а что барин наш
перед вами все одно, что малый ребенок; что вы хоть породой и енаральский сын и сами, может, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть должен быть настоящий фурий.
Вот до чего меня довели!» А тут-то все плачут и
перед ним чуть не на коленях стоят, заступ у него отнимают; а он-то копает, всю репу только перекопал.
— Ох, пожалуйста, не принимайте меня за дурака! — вскричал я с горячностью. — Но, может быть, вы предубеждены против меня? может быть, вам кто-нибудь на меня насказал? может быть, вы потому, что я там теперь срезался? Но это ничего — уверяю вас. Я сам понимаю, каким я теперь дураком стою
перед вами. Не смейтесь, пожалуйста, надо мной! Я не знаю, что говорю… А все это оттого, что мне эти проклятые двадцать два года!
— Как так что ж? Да ведь кому двадцать два года, у того это и на лбу написано, как у меня, например, когда я давеча на средину комнаты выскочил или как теперь
перед вами… Распроклятый возраст!
Он шутом
перед ним вертится!
И Фома разбросал всю пачку денег по комнате. Замечательно, что он не разорвал и не оплевал ни одного билета, как похвалялся сделать; он только немного помял их, но и то довольно осторожно. Гаврила бросился собирать деньги с полу и потом, по уходе Фомы, бережно
передал своему барину.
Поступок Фомы произвел на дядю настоящий столбняк. В свою очередь он стоял теперь
перед ним неподвижно, бессмысленно, с разинутым ртом. Фома между тем поместился опять в кресло и пыхтел, как будто от невыразимого волнения.
— Фома, прости меня! Я подлец
перед тобой, Фома!
На коленях, на коленях готов просить у тебя прощения, Фома, и если хочешь, стану сейчас
перед тобой на колени… если только хочешь…
Я стою за это сравнение, полковник, хотя оно и взято из провинциального быта и напоминает собою тривиальный тон современной литературы; потому стою за него, что в нем видна вся бессмыслица обвинений ваших; ибо я столько же виноват
перед вами, как и этот предполагаемый петух, не угодивший своему легкомысленному владельцу неснесеньем яиц!
А тут, может быть, сам Макиавель или какой-нибудь Меркаданте
перед ним сидел, и только тем виноват, что беден и находится в неизвестности…
— Ах, Фома, я все время об этом только и думал; даже теперь, с тобой говоря, об этом же думал. Я готов хоть до рассвета простоять
перед ней на коленях. Но подумай, Фома, чего же от меня и требуют? Ведь это несправедливо, ведь это жестоко, Фома! Будь великодушен вполне, осчастливь меня совершенно, подумай, реши, — и тогда… тогда… клянусь!..
Войдя в отведенную мне комнату, в которую уже перенесли мой чемодан, я увидел на столике,
перед кроватью, лист почтовой бумаги, великолепно исписанный разными шрифтами, отделанный гирляндами, парафами и росчерками.
— Отказался от пятнадцати тысяч, чтоб взять потом тридцать. Впрочем, знаете что? — прибавил он, подумав. — Я сомневаюсь, чтоб у Фомы был какой-нибудь расчет. Это человек непрактический; это тоже в своем роде какой-то поэт. Пятнадцать тысяч… гм! Видите ли: он и взял бы деньги, да не устоял
перед соблазном погримасничать, порисоваться. Это, я вам скажу, такая кислятина, такая слезливая размазня, и все это при самом неограниченном самолюбии!
— Понимаю и даже надеюсь вас несколько заинтересовать, потому что, вижу, вы любите вашего дядюшку и принимаете большое участие в его судьбе насчет брака. Но
перед этой просьбой я имею к вам еще другую просьбу, предварительную.
Но, во-первых, и главное: дядя еще предложения не делал; следственно, я могу и не знать, что ее готовят ему в невесты; притом же, прошу заметить, что я еще три недели назад замыслил это предприятие, когда еще ничего не знал о здешних намерениях; а потому я совершенно прав
перед ним в моральном отношении, и даже, если строго судить, не я у него, а он у меня отбивает невесту, с которой — заметьте это — я уж имел тайное ночное свидание в беседке.