Неточные совпадения
«Это
у злых и старых вдовиц бывает такая чистота», — продолжал про себя Раскольников и с любопытством покосился на ситцевую занавеску перед дверью во вторую крошечную комнатку, где
стояли старухины постель и комод и куда он еще ни разу не заглядывал.
— А с пустяками ходишь, батюшка, ничего, почитай, не
стоит. За колечко вам прошлый раз два билетика [Билетик (простореч.) — рубль.] внесла, а оно и купить-то его новое
у ювелира за полтора рубля можно.
Нет, Дунечка, все вижу и знаю, о чем ты со мной много — то говорить собираешься; знаю и то, о чем ты всю ночь продумала, ходя по комнате, и о чем молилась перед Казанскою божией матерью, которая
у мамаши в спальне
стоит.
Кто-то неприметно
стоял у самого замка и точно так же, как он здесь снаружи, прислушивался, притаясь изнутри и, кажется, тоже приложа ухо к двери…
У другой стены
стояла большая постель, весьма чистая, с шелковым, наборным из лоскутков, ватным одеялом.
И, наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас
у двери. Незваный гость был уже тоже
у дверей. Они
стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты
стояли у самых сходов, и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережных, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает.
Но в ту минуту, как он
стоял у перил и все еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему в руки деньги.
Произошло это утром, в десять часов. В этот час утра, в ясные дни, солнце всегда длинною полосой проходило по его правой стене и освещало угол подле двери.
У постели его
стояла Настасья и еще один человек, очень любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика. Из полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся.
А ну как
у них там сторожа
стоят, полицейские!
— Послушайте, что ж вам все
стоять у дверей-то? — перебил вдруг Разумихин, — коли имеете что объяснить, так садитесь, а обоим вам, с Настасьей, там тесно. Настасьюшка, посторонись, дай пройти! Проходите, вот вам стул, сюда! Пролезайте же!
Большая группа женщин толпилась
у входа; иные сидели на ступеньках, другие на тротуаре, третьи
стояли и разговаривали.
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может быть, безо всякой цели, а может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что
стоит у тогодома,
у самых ворот. С того вечера он здесь не был и мимо не проходил.
Посреди улицы
стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел,
стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские.
У одного из них был в руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой,
у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
Еще меньше его девочка, в совершенных лохмотьях,
стояла у ширм и ждала своей очереди.
—
Постойте! — остановил он их снова, — вы всё перебиваете, а
у меня мысли мешаются… Видели Лужина?
Видите, барыни, — остановился он вдруг, уже поднимаясь на лестницу в нумера, — хоть они
у меня там все пьяные, но зато все честные, и хоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же, наконец, и до правды, потому что на благородной дороге
стоим, а Петр Петрович… не на благородной дороге
стоит.
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься.
У ней клавикорды
стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько;
у меня там одна песенка есть, русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
— Это мы хорошо сделали, что теперь ушли, — заторопилась, перебивая, Пульхерия Александровна, — он куда-то по делу спешил; пусть пройдется, воздухом хоть подышит… ужас
у него душно… а где тут воздухом-то дышать? Здесь и на улицах, как в комнатах без форточек. Господи, что за город!..
Постой, посторонись, задавят, несут что-то! Ведь это фортепиано пронесли, право… как толкаются… Этой девицы я тоже очень боюсь…
— Вы
у Капернаумова
стоите! — сказал он, смотря на Соню и смеясь. — Он мне жилет вчера перешивал. А я здесь, рядом с вами,
у мадам Ресслих, Гертруды Карловны. Как пришлось-то!
Как: из-за того, что бедный студент, изуродованный нищетой и ипохондрией, накануне жестокой болезни с бредом, уже, может быть, начинавшейся в нем (заметь себе!), мнительный, самолюбивый, знающий себе цену и шесть месяцев
у себя в углу никого не видавший, в рубище и в сапогах без подметок, —
стоит перед какими-то кварташками [Кварташка — ироническое от «квартальный надзиратель».] и терпит их надругательство; а тут неожиданный долг перед носом, просроченный вексель с надворным советником Чебаровым, тухлая краска, тридцать градусов Реомюра, [Реомюр, Рене Антуан (1683–1757) — изобретатель спиртового термометра, шкала которого определялась точками кипения и замерзания воды.
— Что ж, и ты меня хочешь замучить! — вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что
у Разумихина руки опустились. Несколько времени он
стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как тот быстро шагал по направлению к своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет всего Порфирия, как лимон, поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Дворник
стоял у дверей своей каморки и указывал прямо на него какому-то невысокому человеку, с виду похожему на мещанина, одетому в чем-то вроде халата, в жилетке и очень походившему издали на бабу. Голова его, в засаленной фуражке, свешивалась вниз, да и весь он был точно сгорбленный. Дряблое, морщинистое лицо его показывало за пятьдесят; маленькие заплывшие глазки глядели угрюмо, строго и с неудовольствием.
— Н… нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый
у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где
стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
По той же стене, где была кровать,
у самых дверей в чужую квартиру,
стоял простой тесовый стол, покрытый синенькою скатертью; около стола два плетеных стула.
Затем,
у противоположной стены, поблизости от острого угла,
стоял небольшой простого дерева комод, как бы затерявшийся в пустоте.
— Мне ваш отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна
у вашей постели на коленях
стояла.
Во все время этой сцены Андрей Семенович то
стоял у окна, то ходил по комнате, не желая прерывать разговорa; когда же Соня ушла, он вдруг подошел к Петру Петровичу и торжественно протянул ему руку.
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах
у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не
стоят».
— Покойник муж действительно имел эту слабость, и это всем известно, — так и вцепилась вдруг в него Катерина Ивановна, — но это был человек добрый и благородный, любивший и уважавший семью свою; одно худо, что по доброте своей слишком доверялся всяким развратным людям и уж бог знает с кем он не пил, с теми, которые даже подошвы его не
стоили! Вообразите, Родион Романович, в кармане
у него пряничного петушка нашли: мертво-пьяный идет, а про детей помнит.
Соня осмотрелась кругом. Все глядели на нее с такими ужасными, строгими, насмешливыми, ненавистными лицами. Она взглянула на Раскольникова… тот
стоял у стены, сложив накрест руки, и огненным взглядом смотрел на нее.
— Что вы врете! — дерзко вскричал он, — да и как вы могли,
стоя у окна, разглядеть бумажку! Вам померещилось… на подслепые глаза. Вы бредите!
И хоть я и далеко
стоял, но я все, все видел, и хоть от окна действительно трудно разглядеть бумажку, — это вы правду говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко
стоял, и так как
у меня тотчас явилась одна мысль, то потому я и не забыл, что
у вас в руках билет).
Третьего дня я еще и не знал, что он здесь
стоит в нумерах,
у вас, Андрей Семенович, и что, стало быть, в тот же самый день, как мы поссорились, то есть третьего же дня, он был свидетелем того, как я передал, в качестве приятеля покойного господина Мармеладова, супруге его Катерине Ивановне несколько денег на похороны.
— Да ведь я здесь, через стенку,
у мадам Ресслих
стою. Здесь Капернаумов, а там мадам Ресслих, старинная и преданнейшая приятельница. Сосед-с.
Он смотрел на детей: все они
стояли у гроба, на коленях, Полечка плакала.
Встала и говорит: «Если он со двора выходит, а стало быть, здоров, и мать забыл, значит, неприлично и стыдно матери
у порога
стоять и ласки, как подачки, выпрашивать».
— Ну, тогда было дело другое.
У всякого свои шаги. А насчет чуда скажу вам, что вы, кажется, эти последние два-три дня проспали. Я вам сам назначил этот трактир и никакого тут чуда не было, что вы прямо пришли; сам растолковал всю дорогу, рассказал место, где он
стоит, и часы, в которые можно меня здесь застать. Помните?
— Хе! хе! А почему вы, когда я тогда
стоял у вас на пороге, лежали на своей софе с закрытыми глазами и притворялись, что спите, тогда как вы вовсе не спали? Я это очень хорошо заметил.
— Вы сами же вызывали сейчас на откровенность, а на первый же вопрос и отказываетесь отвечать, — заметил Свидригайлов с улыбкой. — Вам все кажется, что
у меня какие-то цели, а потому и глядите на меня подозрительно. Что ж, это совершенно понятно в вашем положении. Но как я ни желаю сойтись с вами, я все-таки не возьму на себя труда разуверять вас в противном. Ей-богу, игра не
стоит свеч, да и говорить-то с вами я ни о чем таком особенном не намеревался.
Я тотчас мое место наметил, подсел к матери и начинаю о том, что я тоже приезжий, что какие всё тут невежи, что они не умеют отличать истинных достоинств и питать достодолжного уважения; дал знать, что
у меня денег много; пригласил довезти в своей карете; довез домой, познакомился (в какой-то каморке от жильцов
стоят, только что приехали).
У запертых больших ворот дома
стоял, прислонясь к ним плечом, небольшой человечек, закутанный в серое солдатское пальто и в медной ахиллесовской каске.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу,
стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то писать
у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.