Неточные совпадения
— Гм… да… все в
руках человека, и все-то он мимо носу проносит единственно от
одной трусости… это уж аксиома…
А между тем, когда
один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая на него
рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
Остались:
один хмельной, но немного, сидевший за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив
руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в
одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка
рукой.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому
одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья
рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от
одного помышления; обеими
руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
Раскольников говорил громко и указывал на него прямо
рукой. Тот услышал и хотел было опять рассердиться, но одумался и ограничился
одним презрительным взглядом. Затем медленно отошел еще шагов десять и опять остановился.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут.
Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои
руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это.
Одна баба берет его за
руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Переведя дух и прижав
рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже
одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Ни
одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими
руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
В
одной руке еще продолжала держать «заклад».
Он бросился в угол, запустил
руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки, с серьгами или с чем-то в этом роде, — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра.
Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…
Сделав
одно невольное движение
рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный.
— Ну, и
руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он
руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то
одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой в придачу!..
Раскольников оборотился к стене, где на грязных желтых обоях с белыми цветочками выбрал
один неуклюжий белый цветок, с какими-то коричневыми черточками, и стал рассматривать: сколько в нем листиков, какие на листиках зазубринки и сколько черточек? Он чувствовал, что у него онемели
руки и ноги, точно отнялись, но и не попробовал шевельнуться и упорно глядел на цветок.
Даже прелестная пара сиреневых, настоящих жувеневских, перчаток свидетельствовала то же самое, хотя бы тем
одним, что их не надевали, а только носили в
руках для параду.
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все это
один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул,
одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
Посреди улицы стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел, стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У
одного из них был в
руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
Со всего размаху ударил он кулаком по кухонной печке, повредил себе
руку и вышиб
один кирпич.
— Ведь вот прорвался, барабанит! За
руки держать надо, — смеялся Порфирий. — Вообразите, — обернулся он к Раскольникову, — вот так же вчера вечером, в
одной комнате, в шесть голосов, да еще пуншем напоил предварительно, — можете себе представить? Нет, брат, ты врешь: «среда» многое в преступлении значит; это я тебе подтвержу.
— Вы уж уходите! — ласково проговорил Порфирий, чрезвычайно любезно протягивая
руку. — Очень, очень рад знакомству. А насчет вашей просьбы не имейте и сомнения. Так-таки и напишите, как я вам говорил. Да лучше всего зайдите ко мне туда сами… как-нибудь на днях… да хоть завтра. Я буду там часов этак в одиннадцать, наверно. Все и устроим… поговорим… Вы же, как
один из последних, там бывших, может, что-нибудь и сказать бы нам могли… — прибавил он с добродушнейшим видом.
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя
руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься
одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по
одной дороге! Пойдем!
— Знаю и скажу… Тебе,
одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду просить к тебе, а просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал. Прощай.
Руки не давай. Завтра!
«В наших краях», извинения в фамильярности, французское словцо «tout court» и проч. и проч. — все это были признаки характерные. «Он, однакож, мне обе руки-то протянул, а ни
одной ведь не дал, отнял вовремя», — мелькнуло в нем подозрительно. Оба следили друг за другом, но, только что взгляды их встречались, оба, с быстротою молнии, отводили их
один от другого.
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в
один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под
руку, и колотиться головой об стену.
И Катерина Ивановна не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана,
один за другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу, упала к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул. Это был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом свою
руку, показывая всем билет.
— Я видел, видел! — кричал и подтверждал Лебезятников, — и хоть это против моих убеждений, но я готов сей же час принять в суде какую угодно присягу, потому что я видел, как вы ей тихонько подсунули! Только я-то, дурак, подумал, что вы из благодеяния подсунули! В дверях, прощаясь с нею, когда она повернулась и когда вы ей жали
одной рукой руку, другою, левой, вы и положили ей тихонько в карман бумажку. Я видел! Видел!
И хоть я и далеко стоял, но я все, все видел, и хоть от окна действительно трудно разглядеть бумажку, — это вы правду говорите, — но я, по особому случаю, знал наверно, что это именно сторублевый билет, потому что, когда вы стали давать Софье Семеновне десятирублевую бумажку, — я видел сам, — вы тогда же взяли со стола сторублевый билет (это я видел, потому что я тогда близко стоял, и так как у меня тотчас явилась
одна мысль, то потому я и не забыл, что у вас в
руках билет).
Потом, что хотите избежать благодарности и чтоб, ну, как это там говорится: чтоб правая
рука, что ль, не знала…
одним словом, как-то этак…
Нет, он не был холоден к ней. Было
одно мгновение (самое последнее), когда ему ужасно захотелось крепко обнять ее и проститься с ней, и даже сказать, но он даже и
руки ей не решился подать...
Соня упала на ее труп, обхватила ее
руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили
один другого обеими
руками за плечики и, уставившись
один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах:
один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
Нет, думаю, мне бы хоть черточку! хоть бы самую махочку черточку, только
одну, но только такую, чтоб уж этак
руками можно взять было, чтоб уж вещь была, а не то что
одну эту психологию.
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не все ли равно, если выражается то же понятие?),
одним словом, живет трудами
рук своих, что у ней на содержании и мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей все мои деньги (тысяч до тридцати я мог и тогда осуществить) с тем, чтоб она бежала со мной хоть сюда, в Петербург.
Один из них без сюртука, с чрезвычайно курчавою головой и с красным, воспаленным лицом, стоял в ораторской позе, раздвинув ноги, чтоб удержать равновесие, и, ударяя себя
рукой в грудь, патетически укорял другого в том, что тот нищий и что даже чина на себе не имеет, что он вытащил его из грязи и что когда хочет, тогда и может выгнать его, и что все это видит
один только перст всевышнего.
Он бросился ловить ее; но мышь не сбегала с постели, а мелькала зигзагами во все стороны, скользила из-под его пальцев, перебегала по
руке и вдруг юркнула под подушку; он сбросил подушку, но в
одно мгновение почувствовал, как что-то вскочило ему за пазуху, шоркает по телу, и уже за спиной, под рубашкой.
Он долго смотрел на них и наконец свободною правою
рукой начал ловить
одну муху.
Он был как бы сам не свой. Он даже и на месте не мог устоять
одной минуты, ни на
одном предмете не мог сосредоточить внимания; мысли его перескакивали
одна через другую, он заговаривался;
руки его слегка дрожали.
Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в
одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал, ломал себе
руки.
Она всегда протягивала ему свою
руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее
руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их
руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были
одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.