Неточные совпадения
— Гм… да… все
в руках человека, и все-то он мимо носу проносит единственно от одной трусости… это уж аксиома…
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили
в это время по улице
в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая на него
рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился за свою шляпу.
Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем
в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок
в желтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами
в руках, — вот и вся мебель.
Остались: один хмельной, но немного, сидевший за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный,
в сибирке [Сибирка — верхняя одежда
в виде короткого сарафана
в талию со сборками и стоячим воротником.] и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив
руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Но он был
в беспокойстве, ерошил волосы и подпирал иногда,
в тоске, обеими
руками голову, положа продранные локти на залитый и липкий стол.
Он налил стаканчик, выпил и задумался. Действительно, на его платье и даже
в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена. Очень вероятно было, что он пять дней не раздевался и не умывался. Особенно
руки были грязные, жирные, красные, с черными ногтями.
Пятнадцать копеек
в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то
рук не покладая работавши!
А тут Катерина Ивановна,
руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что
в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят!
Два часа просидели и все шептались: «Дескать, как теперь Семен Захарыч на службе и жалование получает, и к его превосходительству сам являлся, и его превосходительство сам вышел, всем ждать велел, а Семена Захарыча мимо всех за
руку в кабинет провел».
— Жалеть! зачем меня жалеть! — вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед
рукой,
в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов.
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка,
в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и
в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла
в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка
рукой.
И она бросилась его обыскивать. Мармеладов тотчас же послушно и покорно развел
руки в обе стороны, чтобы тем облегчить карманный обыск. Денег не было ни копейки.
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала
в отчаянии бедная женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая
руки, она указывала на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она на Раскольникова, — из кабака! Ты с ним пил? Ты тоже с ним пил! Вон!
Виднелись фигуры
в халатах и совершенно нараспашку,
в летних до неприличия костюмах, иные с картами
в руках.
Уходя, Раскольников успел просунуть
руку в карман, загреб сколько пришлось медных денег, доставшихся ему с разменянного
в распивочной рубля, и неприметно положил на окошко.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных, крашеный стол
в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья
рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь
в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Письмо дрожало
в руках его; он не хотел распечатывать при ней: ему хотелось остаться наедине с этим письмом.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека
в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими
руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый
в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет
в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце
в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои
руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за
руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
— А чтобы те леший! — вскрикивает
в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец
в обе
руки и с усилием размахивается над савраской.
— Мое добро! — кричит Миколка, с ломом
в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше бить.
Нельзя же было по улице нести топор
в руках.
Запустив же
руку в боковой карман пальто, он мог и конец топорной ручки придерживать, чтоб она не болталась; а так как пальто было очень широкое, настоящий мешок, то и не могло быть приметно снаружи, что он что-то
рукой, через карман, придерживает.
Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленами; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе
руки засунул
в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил!
Переведя дух и прижав
рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и
в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Ни одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими
руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась
в нем сила.
В одной
руке еще продолжала держать «заклад».
Он был
в полном уме, затмений и головокружений уже не было, но
руки все еще дрожали.
В нетерпении он взмахнул было опять топором, чтобы рубнуть по снурку тут же, по телу, сверху, но не посмел, и с трудом, испачкав
руки и топор, после двухминутной возни, разрезал снурок, не касаясь топором тела, и снял; он не ошибся — кошелек.
Прежде всего он принялся было вытирать об красный гарнитур свои запачканные
в крови
руки.
Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом
в руках, и смотрела
в оцепенении на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не
в силах крикнуть.
Увидав его выбежавшего, она задрожала, как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали судороги; приподняла
руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и медленно, задом, стала отодвигаться от него
в угол, пристально,
в упор, смотря на него, но все не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть.
И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже
руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест
в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом.
Руки его были
в крови и липли.
Топор он опустил лезвием прямо
в воду, схватил лежавший на окошке, на расколотом блюдечке, кусочек мыла и стал, прямо
в ведре, отмывать себе
руки.
Гость несколько раз тяжело отдыхнулся. «Толстый и большой, должно быть», — подумал Раскольников, сжимая топор
в руке.
В самом деле, точно все это снилось. Гость схватился за колокольчик и крепко позвонил.
Он сгреб все это
в руку и стоял среди комнаты.
Он не отвечал и держал
в руках бумагу не распечатывая.
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и не ходи: не сгорит. Что у те
в руках-то?
Он взглянул:
в правой
руке у него отрезанные куски бахромы, носок и лоскутья вырванного кармана. Так и спал с ними. Потом уже, размышляя об этом, вспоминал он, что и полупросыпаясь
в жару, крепко-накрепко стискивал все это
в руке и так опять засыпал.
На лестнице он вспомнил, что оставляет все вещи так,
в обойной дыре, — «а тут, пожалуй, нарочно без него обыск», — вспомнил и остановился. Но такое отчаяние и такой, если можно сказать, цинизм гибели вдруг овладели им, что он махнул
рукой и пошел дальше.
Контора была от него с четверть версты. Она только что переехала на новую квартиру,
в новый дом,
в четвертый этаж. На прежней квартире он был когда-то мельком, но очень давно. Войдя под ворота, он увидел направо лестницу, по которой сходил мужик с книжкой
в руках; «дворник, значит; значит, тут и есть контора», и он стал подниматься наверх наугад. Спрашивать ни у кого ни об чем не хотел.
Даже бумага выпала из
рук Раскольникова, и он дико смотрел на пышную даму, которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил,
в чем дело, и тотчас же вся эта история начала ему очень даже нравиться. Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.
— Да вы писать не можете, у вас перо из
рук валится, — заметил письмоводитель, с любопытством вглядываясь
в Раскольникова. — Вы больны?
—
В том и штука: убийца непременно там сидел и заперся на запор; и непременно бы его там накрыли, если бы не Кох сдурил, не отправился сам за дворником. А он именно
в этот-то промежуток и успел спуститься по лестнице и прошмыгнуть мимо их как-нибудь. Кох обеими
руками крестится: «Если б я там, говорит, остался, он бы выскочил и меня убил топором». Русский молебен хочет служить, хе-хе!..
Он бросился
в угол, запустил
руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки, с серьгами или с чем-то
в этом роде, — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута
в газетную бумагу. Еще что-то
в газетной бумаге, кажется орден…
Оглядевшись еще раз, он уже засунул и
руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где все расстояние было шириною
в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может быть, пуда
в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене.
Но
в ту минуту, как он стоял у перил и все еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему
в руки деньги.
Он зажал двугривенный
в руку, прошел шагов десять и оборотился лицом к Неве, по направлению дворца.