Неточные совпадения
И там
один ключ есть всех больше, втрое, с зубчатою бородкой, конечно
не от комода…
Остались:
один хмельной, но немного, сидевший за пивом, с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса,
не вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
Но никто
не разделял его счастия; молчаливый товарищ его смотрел на все эти взрывы даже враждебно и с недоверчивостью. Был тут и еще
один человек, с виду похожий как бы на отставного чиновника. Он сидел особо, перед своею посудинкой, изредка отпивая и посматривая кругом. Он был тоже как будто в некотором волнении.
Раскольников
не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к людям. Что-то совершалось в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя
одну минуту хотелось ему вздохнуть в другом мире, хотя бы в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием оставался теперь в распивочной.
Одна только еще держалась кое-как и на нее-то он и застегивался, видимо желая
не удаляться приличий.
И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры мои дерет, то дерет их
не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже, что, если б она хотя
один раз…
— С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по
одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францовна, за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему
не могла оставаться.
Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: «Как, дескать, я, такой просвещенный человек, в
одной квартире с таковскою буду жить?» А Катерина Ивановна
не спустила, вступилась… ну и произошло…
«Я, конечно, говорит, Семен Захарыч, помня ваши заслуги, и хотя вы и придерживались этой легкомысленной слабости, но как уж вы теперь обещаетесь, и что сверх того без вас у нас худо пошло (слышите, слышите!), то и надеюсь, говорит, теперь на ваше благородное слово», то есть все это, я вам скажу, взяла да и выдумала, и
не то чтоб из легкомыслия, для
одной похвальбы-с!
Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и
не слушавшие, так, глядя только на
одну фигуру отставного чиновника.
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в
одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он
не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой.
— Ну, а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно
не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки,
одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула,
не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому
одному, как они были запылены, видно было, что до них давно уже
не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть
не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Часто он спал на ней так, как был,
не раздеваясь, без простыни, покрываясь своим старым, ветхим студенческим пальто и с
одною маленькою подушкой в головах, под которую подкладывал все, что имел белья, чистого и заношенного, чтобы было повыше изголовье.
И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а
не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова
не выговорят; коробит их от
одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос
не налепит.
Ведь она хлеб черный
один будет есть да водой запивать, а уж душу свою
не продаст, а уж нравственную свободу свою
не отдаст за комфорт; за весь Шлезвиг-Гольштейн
не отдаст,
не то что за господина Лужина.
Тяжело за двести рублей всю жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух свой и нравственное чувство свое связью с человеком, которого
не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из
одной своей личной выгоды!
И будь даже господин Лужин весь из
одного чистейшего золота или из цельного бриллианта, и тогда
не согласится стать законною наложницей господина Лужина!
Ясно, что теперь надо было
не тосковать,
не страдать пассивно,
одними рассуждениями, о том, что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее.
Вдруг он вздрогнул:
одна, тоже вчерашняя, мысль опять пронеслась в его голове. Но вздрогнул он
не оттого, что пронеслась эта мысль. Он ведь знал, он предчувствовал, что она непременно «пронесется», и уже ждал ее; да и мысль эта была совсем
не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, и даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг
не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам сознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах.
Он очень давно
не пил водки, и она мигом подействовала, хотя выпита была всего
одна рюмка.
Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка,
одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть
не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут.
Один из секущих задевает его по лицу; он
не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это.
Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что
не может с
одного удара убить.
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого
не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что
не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от
одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда
одно обстоятельство, хотя, в сущности, и
не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.
Раскольников тут уже прошел и
не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь
не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома
не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома
одна.
Он решил отнести колечко; разыскав старуху, с первого же взгляда, еще ничего
не зная о ней особенного, почувствовал к ней непреодолимое отвращение, взял у нее два «билетика» и по дороге зашел в
один плохенький трактиришко.
Конечно, случайность, но он вот
не может отвязаться теперь от
одного весьма необыкновенного впечатления, а тут как раз ему как будто кто-то подслуживается: студент вдруг начинает сообщать товарищу об этой Алене Ивановне разные подробности.
Раскольников
не проронил ни
одного слова и зараз все узнал: Лизавета была младшая, сводная (от разных матерей) сестра старухи, и было ей уже тридцать пять лет.
Старуха же уже сделала свое завещание, что известно было самой Лизавете, которой по завещанию
не доставалось ни гроша, кроме движимости, стульев и прочего; деньги же все назначались в
один монастырь в Н—й губернии, на вечный помин души.
— Позволь, я тебе серьезный вопрос задать хочу, — загорячился студент. — Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с
одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому
не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама
не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?
Убей ее и возьми ее деньги, с тем чтобы с их помощию посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу: как ты думаешь,
не загладится ли
одно крошечное преступленьице тысячами добрых дел?
— Эх, брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни
одного бы великого человека
не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего
не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам
один вопрос. Слушай!
Несмотря на всю мучительную внутреннюю борьбу свою, он никогда, ни на
одно мгновение
не мог уверовать в исполнимость своих замыслов, во все это время.
Тут заинтересовало его вдруг: почему именно во всех больших городах человек
не то что по
одной необходимости, но как-то особенно наклонен жить и селиться именно в таких частях города, где нет ни садов, ни фонтанов, где грязь и вонь и всякая гадость.
«Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», — мелькнуло у него в голове, но только мелькнуло, как молния; он сам поскорей погасил эту мысль… Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили
один удар. «Что это, неужели половина восьмого? Быть
не может, верно, бегут!»
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то
не встретилось. Во втором этаже
одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и
не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем
не было, но… над ними еще два этажа».
Опасаясь, что старуха испугается того, что они
одни, и
не надеясь, что вид его ее разуверит, он взялся за дверь и потянул ее к себе, чтобы старуха как-нибудь
не вздумала опять запереться.
Ни
одного мига нельзя было терять более. Он вынул топор совсем, взмахнул его обеими руками, едва себя чувствуя, и почти без усилия, почти машинально, опустил на голову обухом. Силы его тут как бы
не было. Но как только он раз опустил топор, тут и родилась в нем сила.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и
не от страху даже за себя, а от
одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Кох остался, пошевелил еще раз тихонько звонком, и тот звякнул
один удар; потом тихо, как бы размышляя и осматривая, стал шевелить ручку двери, притягивая и опуская ее, чтоб убедиться еще раз, что она на
одном запоре. Потом пыхтя нагнулся и стал смотреть в замочную скважину; но в ней изнутри торчал ключ и, стало быть, ничего
не могло быть видно.
Клочки и отрывки каких-то мыслей так и кишели в его голове; но он ни
одной не мог схватить, ни на
одной не мог остановиться, несмотря даже на усилия…
Правда, он и
не рассчитывал на вещи; он думал, что будут
одни только деньги, а потому и
не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве так прячут? Подлинно разум меня оставляет!» В изнеможении сел он на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле, на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто, теплое, но уже почти в лохмотьях, накрылся им, и сон и бред опять разом охватили его. Он забылся.
Луиза Ивановна с уторопленною любезностью пустилась приседать на все стороны и, приседая, допятилась до дверей; но в дверях наскочила задом на
одного видного офицера с открытым свежим лицом и с превосходными густейшими белокурыми бакенами. Это был сам Никодим Фомич, квартальный надзиратель. Луиза Ивановна поспешила присесть чуть
не до полу и частыми мелкими шагами, подпрыгивая, полетела из конторы.
— Бедность
не порок, дружище, ну да уж что! Известно, порох,
не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами
не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел — и нет! И все прошло! И в результате
одно только золото сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
Это была девушка… впрочем, она мне даже нравилась… хотя я и
не был влюблен…
одним словом, молодость, то есть я хочу сказать, что хозяйка мне делала тогда много кредиту и я вел отчасти такую жизнь… я очень был легкомыслен…
Напротив, теперь если бы вдруг комната наполнилась
не квартальными, а первейшими друзьями его, то и тогда, кажется,
не нашлось бы для них у него ни
одного человеческого слова, до того вдруг опустело его сердце.
Он бросился в угол, запустил руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки, с серьгами или с чем-то в этом роде, — он хорошенько
не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра.
Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…
— Нет,
не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он
не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в
одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть
не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.