Неточные совпадения
— Ваша воля. —
И старуха протянула ему обратно часы. Молодой человек взял их
и до того рассердился, что хотел
было уже уйти; но тотчас одумался, вспомнив, что идти больше некуда
и что он еще
и за другим пришел.
Он уселся в темном
и грязном углу,
за липким столиком, спросил пива
и с жадностию
выпил первый стакан.
За стойкой находился мальчишка лет четырнадцати,
и был другой мальчишка моложе, который подавал, если что спрашивали.
Это
был человек лет уже
за пятьдесят, среднего роста
и плотного сложения, с проседью
и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом
и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки.
За нищету даже
и не палкой выгоняют, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы тем оскорбительнее
было;
и справедливо, ибо в нищете я первый сам готов оскорблять себя.
— С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по одному неблагоприятному случаю
и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францовна,
за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена
была получить,
и уже вместе с нами по случаю сему не могла оставаться.
Настасья, кухарка
и единственная служанка хозяйкина, отчасти
была рада такому настроению жильца
и совсем перестала у него убирать
и мести, так только в неделю раз, нечаянно, бралась иногда
за веник.
Когда щи
были принесены
и он принялся
за них, Настасья уселась подле него на софе
и стала болтать. Она
была из деревенских баб
и очень болтливая баба.
И если бы в ту минуту он в состоянии
был правильнее видеть
и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие
и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может
быть,
и злодейств, еще остается ему преодолеть
и совершить, чтобы вырваться отсюда
и добраться домой, то очень может
быть, что он бросил бы все
и тотчас пошел бы сам на себя объявить,
и не от страху даже
за себя, а от одного только ужаса
и отвращения к тому, что он сделал.
Он стоял, смотрел
и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил
и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время! Старуха не заперла
за ним, может
быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету!
И как мог, как мог он не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь! Не сквозь стену же.
И, наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся
и успел-таки быстро
и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру
и притворить
за собой дверь. Затем схватил запор
и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас у двери. Незваный гость
был уже тоже у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Гость несколько раз тяжело отдыхнулся. «Толстый
и большой, должно
быть», — подумал Раскольников, сжимая топор в руке. В самом деле, точно все это снилось. Гость схватился
за колокольчик
и крепко позвонил.
Раскольников стоял
и сжимал топор. Он
был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда они стучались
и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом
и крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему начать ругаться с ними, дразнить их, покамест не отперли. «Поскорей бы уж!» — мелькнуло в его голове.
В одно мгновение прошмыгнул он в отворенную дверь
и притаился
за стеной,
и было время: они уже стояли на самой площадке.
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как
было дело
и… в свою очередь… хотя это
и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом, как
был,
и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне…
и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена
и все… но что не захочу ли я дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала
за мной долгу.
Он шел скоро
и твердо,
и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание
было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить
за ним; стало
быть, во что бы ни стало надо
было до времени схоронить концы. Надо
было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил
и хоть какое-нибудь рассуждение… Куда же идти?
«Если действительно все это дело сделано
было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно
была определенная
и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже
и не заглянул в кошелек
и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял
и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги — все это казенное —
и бери три рубля: так как я
за весь перевод вперед взял,
за первый
и за второй лист, то, стало
быть, три рубля прямо на твой пай
и придутся.
По платью
и по виду они очень могли принять его
за нищего,
за настоящего собирателя грошей по улице, а подаче целого двугривенного, он, наверно, обязан
был удару кнута, который их разжалобил.
Но, стало
быть,
и к нему сейчас придут, если так, «потому что… верно, все это из того же… из-за вчерашнего…
Тут
и захотел я его задержать: „Погоди, Миколай, говорю, аль не
выпьешь?“ А сам мигнул мальчишке, чтобы дверь придержал, да из-за застойки-то выхожу: как он тут от меня прыснет, да на улицу, да бегом, да в проулок, — только я
и видел его.
И бегу, этта, я
за ним, а сам кричу благим матом; а как с лестницы в подворотню выходить — набежал я с размаху на дворника
и на господ, а сколько
было с ним господ, не упомню, а дворник
за то меня обругал, а другой дворник тоже обругал,
и дворникова баба вышла, тоже нас обругала,
и господин один в подворотню входил, с дамою,
и тоже нас обругал, потому мы с Митькой поперек места легли: я Митьку
за волосы схватил
и повалил
и стал тузить, а Митька тоже, из-под меня,
за волосы меня ухватил
и стал тузить, а делали мы то не по злобе, а по всей то есь любови, играючи.
А потом Митька ослободился да на улицу
и побег, а я
за ним, да не догнал
и воротился в фатеру один, — потому прибираться надоть бы
было.
— Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, —
и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан
и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем этим данным, что это
за натура этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда
есть? Точнехонько так
и попали в руки, как он показал. Наступил на коробку
и поднял!
А как ты думаешь, по характеру нашей юриспруденции, примут или способны ль они принять такой факт, — основанный единственно только на одной психологической невозможности, на одном только душевном настроении, —
за факт неотразимый
и все обвинительные
и вещественные факты, каковы бы они ни
были, разрушающий?
Нет, не примут, не примут ни
за что, потому-де коробку нашли,
и человек удавиться хотел, «чего не могло
быть, если б не чувствовал себя виноватым!».
А коробку он выронил из кармана, когда
за дверью стоял,
и не заметил, что выронил, потому не до того ему
было.
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби»
и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может
быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним,
и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь
за несколькими зайцами разом,
и ни одного не достигнешь».
Иным
было лет
за сорок, но
были и лет по семнадцати, почти все с глазами подбитыми.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти,
за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале,
и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно
было поставить, — а кругом
будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение
и вечная буря, —
и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Неподвижное
и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение,
и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах
был сдержать себя.
И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял
за дверью, с топором, запор прыгал, они
за дверью ругались
и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
Но лодки
было уж не надо: городовой сбежал по ступенькам схода к канаве, сбросил с себя шинель, сапоги
и кинулся в воду. Работы
было немного: утопленницу несло водой в двух шагах от схода, он схватил ее
за одежду правою рукою, левою успел схватиться
за шест, который протянул ему товарищ,
и тотчас же утопленница
была вытащена. Ее положили на гранитные плиты схода. Она очнулась скоро, приподнялась, села, стала чихать
и фыркать, бессмысленно обтирая мокрое платье руками. Она ничего не говорила.
— А журнал, это
есть, братец ты мой, такие картинки, крашеные,
и идут они сюда к здешним портным каждую субботу, по почте, из-за границы, с тем то
есть, как кому одеваться, как мужскому, равномерно
и женскому полу. Рисунок, значит. Мужской пол все больше в бекешах пишется, а уж по женскому отделению такие, брат, суфлеры, что отдай ты мне все, да
и мало!
И, схватив
за плечо Раскольникова, он бросил его на улицу. Тот кувыркнулся
было, но не упал, выправился, молча посмотрел на всех зрителей
и пошел далее.
Папаша
был статский полковник
и уже почти губернатор; ему только оставался всего один какой-нибудь шаг, так что все к нему ездили
и говорили: «Мы вас уж так
и считаем, Иван Михайлыч,
за нашего губернатора».
— Я послал
за доктором, — твердил он Катерине Ивановне, — не беспокойтесь, я заплачу. Нет ли воды?..
и дайте салфетку, полотенце, что-нибудь, поскорее; неизвестно еще, как он ранен… Он ранен, а не убит,
будьте уверены… Что скажет доктор!
— Вы не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна,
и так как я не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь
за дверью (
за дверью действительно раздался смех
и крик: «сцепились!»), то
и буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно не могу понять, почему вам это название не нравится.
— Не понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да
и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него не доходы, а только мука
была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою жизнь в кабаке извел!
И слава богу, что помирает! Убытку меньше!
Это
была Поленька; она бежала
за ним
и звала его: «Послушайте!
Да он
и сам не знал; ему, как хватавшемуся
за соломинку, вдруг показалось, что
и ему «можно жить, что
есть еще жизнь, что не умерла его жизнь вместе с старой старухой».
И, схватив
за руку Дунечку так, что чуть не вывернул ей руки, он пригнул ее посмотреть на то, что «вот уж он
и очнулся».
И мать
и сестра смотрели на Разумихина как на провидение, с умилением
и благодарностью; они уже слышали от Настасьи, чем
был для их Роди, во все время болезни, этот «расторопный молодой человек», как назвала его, в тот же вечер, в интимном разговоре с Дуней, сама Пульхерия Александровна Раскольникова.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных
и горячих утешений, обращенных к матери
и сестре, взял их обеих
за руки
и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время
было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть
и не пугливого
была характера, но с изумлением
и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего брата,
и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об этом странном человеке, удержала ее от покушения убежать от него
и утащить
за собою свою мать.
Пульхерия Александровна
была чувствительна, впрочем не до приторности, робка
и уступчива, но до известной черты: она многое могла уступить, на многое могла согласиться, даже из того, что противоречило ее убеждению, но всегда
была такая черта честности, правил
и крайних убеждений,
за которую никакие обстоятельства не могли заставить ее переступить.
На тревожный же
и робкий вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною
и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь
за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня больной
был в бреду,
и…
и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет
и подействует спасительно, — «если только можно
будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
И что
за оправдание, что он
был пьян?
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею
и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже
был решен отрицательно: «Пусть так
и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни
за что же на свете!
К счастью,
была готовая тема для разговора,
и он поскорей
за нее уцепился.
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета
и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился страх,
и он стал бояться
за каждое слово свое,
за каждый жест, что
было, конечно, стеснительно для человека
и без того себе не доверявшего.
Узнал я только, что брак этот, совсем уж слаженный
и не состоявшийся лишь
за смертию невесты,
был самой госпоже Зарницыной очень не по душе…