Неточные совпадения
«На какое дело хочу покуситься и
в то же время каких пустяков боюсь! — подумал он с
странною улыбкой.
Но что-то было
в нем очень
странное; во взгляде его светилась как будто даже восторженность, — пожалуй, был и смысл и ум, — но
в то же время мелькало как будто и безумие.
Но
в идущей женщине было что-то такое
странное и с первого же взгляда бросающееся
в глаза, что мало-помалу внимание его начало к ней приковываться, — сначала нехотя и как бы с досадой, а потом все крепче и крепче.
Ему вдруг захотелось понять, что именно
в этой женщине такого
странного?
Несмотря на эти
странные слова, ему стало очень тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его были рассеянны… Да и вообще тяжело ему было думать
в эту минуту о чем бы то ни было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и начать совсем сызнова…
Он думал и тер себе лоб, и,
странное дело, как-то невзначай, вдруг и почти сама собой, после очень долгого раздумья, пришла ему
в голову одна престранная мысль.
Но теперь,
странное дело,
в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет
в грязи или
в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
Странная мысль наклевывалась
в его голове, как из яйца цыпленок, и очень, очень занимала его.
Ему все грезилось, и всё
странные такие были грезы: всего чаще представлялось ему, что он где-то
в Африке,
в Египте,
в каком-то оазисе.
Они имели одно
странное свойство: чем окончательнее они становились, тем безобразнее, нелепее тотчас же становились и
в его глазах.
Тут пришла ему
в голову
странная мысль: что, может быть, и все его платье
в крови, что, может быть, много пятен, но что он их только не видит, не замечает, потому что соображение его ослабло, раздроблено… ум помрачен…
Раскольникову показалось, что письмоводитель стал с ним небрежнее и презрительнее после его исповеди, — но
странное дело, — ему вдруг стало самому решительно все равно до чьего бы то ни было мнения, и перемена эта произошла как-то
в один миг,
в одну минуту.
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни было ему уже нельзя более обращаться к этим людям
в квартальной конторе, и будь это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже ни
в каком случае жизни; он никогда еще до сей минуты не испытывал подобного
странного и ужасного ощущения.
Странная мысль пришла ему вдруг: встать сейчас, подойти к Никодиму Фомичу и рассказать ему все вчерашнее, все до последней подробности, затем пойти вместе с ним на квартиру и указать им вещи,
в углу,
в дыре.
Но по какой-то
странной, чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло
в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться, если надо, даже еще не совсем понимающим, а между тем выслушать и выведать, что такое тут происходит?
Не говорю уже о том, что преступления
в низшем классе,
в последние лет пять, увеличились; не говорю о повсеместных и беспрерывных грабежах и пожарах;
страннее всего то для меня, что преступления и
в высших классах таким же образом увеличиваются, и, так сказать, параллельно.
Народ расходился, полицейские возились еще с утопленницей, кто-то крикнул про контору… Раскольников смотрел на все с
странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко… вода… не стоит, — бормотал он про себя. — Ничего не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что это, контора… А зачем Заметов не
в конторе? Контора
в десятом часу отперта…» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом себя.
Кашель задушил ее, но острастка пригодилась. Катерины Ивановны, очевидно, даже побаивались; жильцы, один за другим, протеснились обратно к двери с тем
странным внутренним ощущением довольства, которое всегда замечается, даже
в самых близких людях, при внезапном несчастии с их ближним, и от которого не избавлен ни один человек, без исключения, несмотря даже на самое искреннее чувство сожаления и участия.
При слове «помешанный», неосторожно вырвавшемся у заболтавшегося на любимую тему Зосимова, все поморщились. Раскольников сидел, как бы не обращая внимания,
в задумчивости и с
странною улыбкой на бледных губах. Он что-то продолжал соображать.
Он развернул, наконец, письмо, все еще сохраняя вид какого-то
странного удивления; потом медленно и внимательно начал читать и прочел два раза. Пульхерия Александровна была
в особенном беспокойстве; да и все ждали чего-то особенного.
„Ба!“ — повторил опять незнакомец, удивленный
странным совпадением, и позвонил рядом
в восьмой нумер.
— Ты мнителен, потому и взвешивал… Гм… действительно, я согласен, тон Порфирия был довольно
странный, и особенно этот подлец Заметов!.. Ты прав,
в нем что-то было, — но почему? Почему?
Раскольников не мог не засмеяться. Но
в ту же минуту
странными показались ему его собственное одушевление и охота, с которыми он проговорил последнее объяснение, тогда как весь предыдущий разговор он поддерживал с угрюмым отвращением, видимо из целей, по необходимости.
Он стоял как бы
в задумчивости, и
странная, приниженная, полубессмысленная улыбка бродила на губах его. Он взял, наконец, фуражку и тихо вышел из комнаты. Мысли его путались. Задумчиво сошел он под ворота.
— Марфа Петровна посещать изволит, — проговорил он, скривя рот
в какую-то
странную улыбку.
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про себя.
Странное дело, до сих пор еще ни разу не приходило ему
в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!..
— Я не знаю этого, — сухо ответила Дуня, — я слышала только какую-то очень
странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорили, «зачитался», и что удавился он более от насмешек, а не от побой господина Свидригайлова. А он при мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже любили, хотя и действительно тоже винили его
в смерти Филиппа.
В коридоре было темно; они стояли возле лампы. С минуту они смотрели друг на друга молча. Разумихин всю жизнь помнил эту минуту. Горевший и пристальный взгляд Раскольникова как будто усиливался с каждым мгновением, проницал
в его душу,
в сознание. Вдруг Разумихин вздрогнул. Что-то
странное как будто прошло между ними… Какая-то идея проскользнула, как будто намек; что-то ужасное, безобразное и вдруг понятое с обеих сторон… Разумихин побледнел как мертвец.
С новым,
странным, почти болезненным, чувством всматривался он
в это бледное, худое и неправильное угловатое личико,
в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством,
в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более
странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» — твердил он про себя.
— Да-да-да! Не беспокойтесь! Время терпит, время терпит-с, — бормотал Порфирий Петрович, похаживая взад и вперед около стола, но как-то без всякой цели, как бы кидаясь то к окну, то к бюро, то опять к столу, то избегая подозрительного взгляда Раскольникова, то вдруг сам останавливаясь на месте и глядя на него прямо
в упор. Чрезвычайно
странною казалась при этом его маленькая, толстенькая и круглая фигурка, как будто мячик, катавшийся
в разные стороны и тотчас отскакивавший от всех стен и углов.
Раскольников сел, дрожь его проходила, и жар выступал во всем теле.
В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его слову, хотя ощущал какую-то
странную наклонность поверить. Неожиданные слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же это, он, стало быть, знает про квартиру-то? — подумалось ему вдруг, — и сам же мне и рассказывает!»
Вид этого человека с первого взгляда был очень
странный. Он глядел прямо перед собою, но как бы никого не видя.
В глазах его сверкала решимость, но
в то же время смертная бледность покрывала лицо его, точно его привели на казнь. Совсем побелевшие губы его слегка вздрагивали.
С этим господином у Петра Петровича установились какие-то
странные, впрочем, отчасти и естественные отношения: Петр Петрович презирал и ненавидел его даже сверх меры, почти с того самого дня, как у него поселился, но
в то же время как будто несколько опасался его.
Кстати, заметим мимоходом, что Петр Петрович,
в эти полторы недели, охотно принимал (особенно вначале) от Андрея Семеновича даже весьма
странные похвалы, то есть не возражал, например, и промалчивал, если Андрей Семенович приписывал ему готовность способствовать будущему и скорому устройству новой «коммуны», где-нибудь
в Мещанской улице; или, например, не мешать Дунечке, если той, с первым же месяцем брака, вздумается завести любовника; или не крестить своих будущих детей и проч. и проч. — все
в этом роде.
В раздумье остановился он перед дверью с
странным вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?» Вопрос был
странный, потому что он вдруг,
в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно.
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было
странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что
в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была
странная мысль. «Может,
в каторге-то действительно лучше», — подумалось ему вдруг.
Для Раскольникова наступило
странное время: точно туман упал вдруг перед ним и заключил его
в безвыходное и тяжелое уединение.
Эта болезнь его тогда, его
странные все такие поступки, даже и прежде, прежде, еще
в университете, какой он был всегда мрачный, угрюмый…
—
Странная сцена произошла
в последний раз между нами, Родион Романыч.
Оно, пожалуй, и
в первое наше свидание между нами происходила тоже
странная сцена; но тогда…
— Вы, Порфирий Петрович, пожалуйста, не заберите себе
в голову, — с суровою настойчивостью произнес Раскольников, — что я вам сегодня сознался. Вы человек
странный, и слушал я вас из одного любопытства. А я вам ни
в чем не сознался… Запомните это.
Редко где найдется столько мрачных, резких и
странных влияний на душу человека, как
в Петербурге.
Но
странный и беспрерывный шепот, иногда подымавшийся чуть не до крику,
в соседней клетушке, обратил, наконец, его внимание.
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как бы стало холодно, как давеча, когда он стоял над водой. «Никогда
в жизнь мою не любил я воды, даже
в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну
странную мысль: ведь вот, кажется, теперь бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает…
в подобном же случае.
Он долго ходил по всему длинному и узкому коридору, не находя никого, и хотел уже громко кликнуть, как вдруг
в темном углу, между старым шкафом и дверью, разглядел какой-то
странный предмет, что-то будто бы живое.
Раскольников взял газету и мельком взглянул на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то
странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор,
в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
Я не осрамлю вас, увидишь; я еще докажу… теперь покамест до свиданья, — поспешил он заключить, опять заметив какое-то
странное выражение
в глазах Дуни при последних словах и обещаниях его.
Он подошел к столу, взял одну толстую запыленную книгу, развернул ее и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью, на слоновой кости. Это был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей
в горячке, той самой
странной девушки, которая хотела идти
в монастырь. С минуту он всматривался
в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
«Чем, чем, — думал он, — моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как этот свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль окажется вовсе не так…
странною. О отрицатели и мудрецы
в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!