Неточные совпадения
Стали даже входить
в комнату; послышался, наконец, зловещий визг: это продиралась вперед
сама Амалия Липпевехзель, чтобы произвести распорядок по-свойски и
в сотый
раз испугать бедную женщину ругательским приказанием завтра же очистить квартиру.
Но теперь, странное дело,
в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной
раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет
в грязи или
в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной
раз даже по
самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по
самым глазам! Он плачет. Сердце
в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще
раз начинает лягаться.
Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и
в то же время такая
в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как
раз теперь к такому часу, к такой минуте
в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести
самое решительное и
самое окончательное действие на всю судьбу его?
Конечно, все это были
самые обыкновенные и
самые частые, не
раз уже слышанные им,
в других только формах и на другие темы, молодые разговоры и мысли.
Он положил топор на пол, подле мертвой, и тотчас же полез ей
в карман, стараясь не замараться текущею кровию, —
в тот
самый правый карман, из которого она
в прошлый
раз вынимала ключи.
И до того эта несчастная Лизавета была проста, забита и напугана
раз навсегда, что даже руки не подняла защитить себе лицо, хотя это был
самый необходимо-естественный жест
в эту минуту, потому что топор был прямо поднят над ее лицом.
Гость несколько
раз тяжело отдыхнулся. «Толстый и большой, должно быть», — подумал Раскольников, сжимая топор
в руке.
В самом деле, точно все это снилось. Гость схватился за колокольчик и крепко позвонил.
— Если у тебя еще хоть один только
раз в твоем благородном доме произойдет скандал, так я тебя
самое на цугундер, как
в высоком слоге говорится.
Оглядевшись еще
раз, он уже засунул и руку
в карман, как вдруг у
самой наружной стены, между воротами и желобом, где все расстояние было шириною
в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может быть, пуда
в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене.
Он шел, смотря кругом рассеянно и злобно. Все мысли его кружились теперь около одного какого-то главного пункта, — и он
сам чувствовал, что это действительно такой главный пункт и есть и что теперь, именно теперь, он остался один на один с этим главным пунктом, — и что это даже
в первый
раз после этих двух месяцев.
Когда он ходил
в университет, то обыкновенно, — чаще всего, возвращаясь домой, — случалось ему, может быть,
раз сто, останавливаться именно на этом же
самом месте, пристально вглядываться
в эту действительно великолепную панораму и каждый
раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению.
— Да чего ты так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал;
сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы я про тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший…
в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я
в эту часть переехал. Ты не знаешь еще? Только что переехал. У Лавизы с ним
раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
В лавке Федяева иначе не торгуют:
раз заплатил, и на всю жизнь довольно, потому другой
раз и
сам не пойдешь.
Но Лужин уже выходил
сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот
раз встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил
в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил
в дверь. И даже
в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит с собой ужасное оскорбление.
Это ночное мытье производилось
самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два
раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь
в доме.
— Представь себе, скоропостижно! — заторопилась Пульхерия Александровна, ободренная его любопытством, — и как
раз в то
самое время, как я тебе письмо тогда отправила,
в тот
самый даже день! Вообрази, этот ужасный человек, кажется, и был причиной ее смерти. Говорят, он ее ужасно избил!
Сейчас только он протестовал против клеветы Лужина и упомянул, что видел эту девицу
в первый
раз, и вдруг она входит
сама.
Порфирий Петрович, как только услышал, что гость имеет до него «дельце», тотчас же попросил его сесть на диван,
сам уселся на другом конце и уставился
в гостя,
в немедленном ожидании изложения дела, с тем усиленным и уж слишком серьезным вниманием, которое даже тяготит и смущает с первого
раза, особенно по незнакомству, и особенно если то, что вы излагаете, по собственному вашему мнению, далеко не
в пропорции с таким необыкновенно важным, оказываемым вам вниманием.
Он здесь как свой, а
сам в первый
раз.
— Да уж три
раза приходила. Впервой я ее увидал
в самый день похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне моего отъезда сюда. Второй
раз третьего дня,
в дороге, на рассвете, на станции Малой Вишере; а
в третий
раз, два часа тому назад, на квартире, где я стою,
в комнате; я был один.
— Н… нет, видел, один только
раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед
самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
— А вам разве не жалко? Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я знаю, вы последнее
сами отдали, еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько
раз я ее
в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько
раз я это делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать было больно!
— Ох, уж не знаю! — вскрикнула Соня почти
в отчаянии и схватилась за голову. Видно было, что эта мысль уж много-много
раз в ней
самой мелькала, и он только вспугнул опять эту мысль.
Я несколько
раз утверждал, что весь этот вопрос возможно излагать новичкам не иначе как
в самом конце, когда уж он убежден
в системе, когда уже развит и направлен человек.
В свойстве характера Катерины Ивановны было поскорее нарядить первого встречного и поперечного
в самые лучшие и яркие краски, захвалить его так, что иному становилось даже совестно, придумать
в его хвалу разные обстоятельства, которые совсем и не существовали, совершенно искренно и чистосердечно поверить
самой в их действительность и потом вдруг,
разом, разочароваться, оборвать, оплевать и выгнать
в толчки человека, которому она, только еще несколько часов назад, буквально поклонялась.
Сковороды, про которую говорил Лебезятников, не было; по крайней мере Раскольников не видал; но вместо стука
в сковороду Катерина Ивановна начинала хлопать
в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и
сама пускалась подпевать, но каждый
раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего снова приходила
в отчаяние, проклинала свой кашель и даже плакала.
В комнату вошли
разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до
самых дверей.
Он спешил к Свидригайлову. Чего он мог надеяться от этого человека — он и
сам не знал. Но
в этом человеке таилась какая-то власть над ним. Сознав это
раз, он уже не мог успокоиться, а теперь к тому же и пришло время.
— Скажите лучше, если вы сюда приходите пить и
сами мне назначали два
раза, чтоб я к вам сюда же пришел, то почему вы теперь, когда я смотрел
в окно с улицы, прятались и хотели уйти? Я это очень хорошо заметил.
Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (
сама в первый
раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь
сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма
в глазах, — согласитесь
сами, оно довольно заманчиво.
— Бросила! — с удивлением проговорил Свидригайлов и глубоко перевел дух. Что-то как бы
разом отошло у него от сердца, и, может быть, не одна тягость смертного страха; да вряд ли он и ощущал его
в эту минуту. Это было избавление от другого, более скорбного и мрачного чувства, которого бы он и
сам не мог во всей силе определить.
В другое время все это, конечно, внушало много уважения, но на этот
раз Аркадий Иванович оказался как-то особенно нетерпеливым и наотрез пожелал видеть невесту, хотя ему уже и доложили
в самом начале, что невеста легла уже спать.
А ведь, пожалуй, и перемолола бы меня как-нибудь…» Он опять замолчал и стиснул зубы: опять образ Дунечки появился пред ним точь-в-точь как была она, когда, выстрелив
в первый
раз, ужасно испугалась, опустила револьвер и, помертвев, смотрела на него, так что он два
раза успел бы схватить ее, а она и руки бы не подняла
в защиту, если б он
сам ей не напомнил.
Покойник отец твой два
раза отсылал
в журналы — сначала стихи (у меня и тетрадка хранится, я тебе когда-нибудь покажу), а потом уж и целую повесть (я
сама выпросила, чтоб он дал мне переписать), и уж как мы молились оба, чтобы приняли, — не приняли!
Оба, наконец, вышли. Трудно было Дуне, но она любила его! Она пошла, но, отойдя шагов пятьдесят, обернулась еще
раз взглянуть на него. Его еще было видно. Но, дойдя до угла, обернулся и он;
в последний
раз они встретились взглядами; но, заметив, что она на него смотрит, он нетерпеливо и даже с досадой махнул рукой, чтоб она шла, а
сам круто повернул за угол.
То, собственно, обстоятельство, что он ни
разу не открыл кошелька и не знал даже, сколько именно
в нем лежит денег, показалось невероятным (
в кошельке оказалось триста семнадцать рублей серебром и три двугривенных; от долгого лежанья под камнем некоторые верхние,
самые крупные, бумажки чрезвычайно попортились).
На второй неделе великого поста пришла ему очередь говеть вместе с своей казармой. Он ходил
в церковь молиться вместе с другими. Из-за чего, он и
сам не знал того, — произошла однажды ссора; все
разом напали на него с остервенением.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та
самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря.
В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни
разу не заговаривала об этом, ни
разу даже не предложила ему Евангелия. Он
сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Неточные совпадения
В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько
раз себе глаза, желая увериться, не во сне ли он все это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки, смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора — все это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на то, — подумал он
сам в себе, — так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».
Запустить так имение, которое могло бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!» И, не будучи
в силах удержать справедливого негодования, повторял он: «Решительно скотина!» Не
раз посреди таких прогулок приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь
самому, — то есть, разумеется, не теперь, но после, когда обделается главное дело и будут средства
в руках, — сделаться
самому мирным владельцем подобного поместья.
Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой; почти
в тот же день спускалось оно все другому, счастливейшему игроку, иногда даже прибавлялась собственная трубка с кисетом и мундштуком, а
в другой
раз и вся четверня со всем: с коляской и кучером, так что
сам хозяин отправлялся
в коротеньком сюртучке или архалуке искать какого-нибудь приятеля, чтобы попользоваться его экипажем.
Подошедши к бюро, он переглядел их еще
раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно,
в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни, не погребут его
самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему
в родню.
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором
раз — вышел нос, хватила
в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же
самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и
в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.