Неточные совпадения
Остались: один хмельной, но немного, сидевший за пивом,
с виду мещанин; товарищ его, толстый, огромный, в сибирке [Сибирка — верхняя одежда в виде короткого сарафана в талию со сборками и стоячим воротником.] и
с седою бородой, очень захмелевший, задремавший на лавке, и изредка, вдруг, как бы спросонья, начинавший прищелкивать пальцами, расставив руки врозь, и подпрыгивать верхнею частию корпуса, не
вставая с лавки, причем подпевал какую-то ерунду, силясь припомнить стихи, вроде...
И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка
встала, надела платочек, надела бурнусик [Бурнус — верхняя одежда в виде накидки.] и
с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла.
И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, так же ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала,
встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись… обе… обе… да-с… а я… лежал пьяненькой-с.
Только
встал я тогда поутру-с, одел лохмотья мои, воздел руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу.
— Жалеть! зачем меня жалеть! — вдруг возопил Мармеладов,
вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов.
Он
встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т—в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил
с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»
Он приподнялся
с усилием. Голова его болела; он
встал было на ноги, повернулся в своей каморке и упал опять на диван.
И долго, несколько часов, ему все еще мерещилось порывами, что «вот бы сейчас, не откладывая, пойти куда-нибудь и все выбросить, чтоб уж
с глаз долой, поскорей, поскорей!» Он порывался
с дивана несколько раз, хотел было
встать, но уже не мог.
Вся комната была такого размера, что можно было снять крюк, не
вставая с постели.
— Да уж не
вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает
с дивана ноги. — Болен, так и не ходи: не сгорит. Что у те в руках-то?
Странная мысль пришла ему вдруг:
встать сейчас, подойти к Никодиму Фомичу и рассказать ему все вчерашнее, все до последней подробности, затем пойти вместе
с ним на квартиру и указать им вещи, в углу, в дыре.
Позыв был до того силен, что он уже
встал с места для исполнения.
Когда он очнулся, то увидал, что сидит на стуле, что его поддерживает справа какой-то человек, что слева стоит другой человек
с желтым стаканом, наполненным желтою водою, и что Никодим Фомич стоит перед ним и пристально глядит на него; он
встал со стула.
Это было уже давно решено: «Бросить все в канаву, и концы в воду, и дело
с концом». Так порешил он еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался
встать и идти: «Поскорей, поскорей, и все выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно.
— Нет, не брежу… — Раскольников
встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что
с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу
с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Слушай внимательно: и дворник, и Кох, и Пестряков, и другой дворник, и жена первого дворника, и мещанка, что о ту пору у ней в дворницкой сидела, и надворный советник Крюков, который в эту самую минуту
с извозчика
встал и в подворотню входил об руку
с дамою, — все, то есть восемь или десять свидетелей, единогласно показывают, что Николай придавил Дмитрия к земле, лежал на нем и его тузил, а тот ему в волосы вцепился и тоже тузил.
Но Лужин уже выходил сам, не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз
встал, чтобы пропустить его. Не глядя ни на кого и даже не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом
с плечом свою шляпу, когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как бы выражалось при этом случае, что он уносит
с собой ужасное оскорбление.
Но только что она вышла, он
встал, заложил крючком дверь, развязал принесенный давеча Разумихиным и им же снова завязанный узел
с платьем и стал одеваться.
— Так не верите? А об чем вы без меня заговорили, когда я тогда из конторы вышел? А зачем меня поручик Порох допрашивал после обморока? Эй ты, — крикнул он половому,
вставая и взяв фуражку, — сколько
с меня?
Раскольников
встал и пошел в другую комнату, где прежде стояли укладка, постель и комод; комната показалась ему ужасно маленькою без мебели. Обои были все те же; в углу на обоях резко обозначено было место, где стоял киот
с образами. Он поглядел и воротился на свое окошко. Старший работник искоса приглядывался.
Вместо ответа Раскольников
встал, вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительно-страшное, безобразное ощущение начинало все ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал
с каждым ударом, и ему все приятнее и приятнее становилось.
Катерина Ивановна закусывала губы и сдерживала слезы; она тоже молилась, изредка оправляя рубашечку на ребенке и успев набросить на слишком обнаженные плечи девочки косынку, которую достала
с комода, не
вставая с колен и молясь.
Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни
с кем, нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной мысли было так сильно, что он, на мгновение, почти совсем забылся,
встал с места и, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты.
Он внимательно и
с напряжением посмотрел на сестру, но не расслышал или даже не понял ее слов. Потом, в глубокой задумчивости,
встал, подошел к матери, поцеловал ее, воротился на место и сел.
Соня села, чуть не дрожа от страху, и робко взглянула на обеих дам. Видно было, что она и сама не понимала, как могла она сесть
с ними рядом. Сообразив это, она до того испугалась, что вдруг опять
встала и в совершенном смущении обратилась к Раскольникову.
Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел на всех, улыбнулся и взял фуражку. Он был слишком спокоен сравнительно
с тем, как вошел давеча, и чувствовал это. Все
встали.
— Необходимо отправиться по делу, и таким образом не помешаю, — прибавил он
с несколько пикированным видом и стал
вставать со стула.
Раскольников
встал и начал ходить по комнате. Прошло
с минуту. Соня стояла, опустив руки и голову, в страшной тоске.
Он тотчас же пошел прямо к делу,
встал с места и взял фуражку.
Порфирий остановился против него, подождал и вдруг сам захохотал вслед за ним. Раскольников
встал с дивана, вдруг резко прекратив свой, совершенно припадочный, смех.
Встав с постели, Петр Петрович тотчас же посмотрелся в зеркало.
Если бы
встал из гроба Добролюбов, я бы
с ним поспорил.
— Позвольте спросить, — вдруг
встала Соня, — вы ей что изволили говорить вчера о возможности пенсиона? Потому, она еще вчера говорила мне, что вы взялись ей пенсион выхлопотать. Правда это-с?
— Да-с, о пенсионе… Потому, она легковерная и добрая, и от доброты всему верит, и… и… и… у ней такой ум… Да-с… извините-с, — сказала Соня и опять
встала уходить.
Катерина Ивановна
встала со стула и строго, по-видимому спокойным голосом (хотя вся бледная и
с глубоко подымавшеюся грудью), заметила ей, что если она хоть только один еще раз осмелится «сопоставить на одну доску своего дрянного фатеришку
с ее папенькой, то она, Катерина Ивановна, сорвет
с нее чепчик и растопчет его ногами».
Раскольников прошел к столу и сел на стул,
с которого она только что
встала. Она стала перед ним в двух шагах, точь-в-точь как вчера.
Раскольников
встал с места и взял фуражку. Порфирий Петрович тоже
встал.
Аркадий Иванович
встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив в ее глазах хотя и детское любопытство, но вместе
с тем и какой-то очень серьезный, немой вопрос, подумал, поцеловал ее в другой раз и тут же искренно подосадовал в душе, что подарок пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из матерей.
Он вдрогнул: «Фу черт, да это чуть ли не мышь! — подумал он, — это я телятину оставил на столе…» Ему ужасно не хотелось раскрываться,
вставать, мерзнуть, но вдруг опять что-то неприятное шоркнуло ему по ноге; он сорвал
с себя одеяло и зажег свечу.
От окна было, впрочем, холодно и сыро; не
вставая с места, он натащил на себя одеяло и закутался в него.
Свидригайлов очнулся,
встал с постели и шагнул к окну.
Минуты две продолжалось молчание. Он сидел потупившись и смотрел в землю; Дунечка стояла на другом конце стола и
с мучением смотрела на него. Вдруг он
встал...
Он стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю
с наслаждением и счастием. Он
встал и поклонился в другой раз.
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво,
с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин
с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий
встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине
с своей душой // Был недоволен сам собой.
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась //
С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро:
встали все давно, // Моей Татьяне всё равно.
Она зари не замечает, // Сидит
с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя мое,
вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя моя! // Вечор уж как боялась я! // Да, слава Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, // Лицо твое как маков цвет». —
Освободясь от пробки влажной, // Бутылка хлопнула; вино // Шипит; и вот
с осанкой важной, // Куплетом мучимый давно, // Трике
встает; пред ним собранье // Хранит глубокое молчанье. // Татьяна чуть жива; Трике, // К ней обратясь
с листком в руке, // Запел, фальшивя. Плески, клики // Его приветствуют. Она // Певцу присесть принуждена; // Поэт же скромный, хоть великий, // Ее здоровье первый пьет // И ей куплет передает.
Она его не подымает // И, не сводя
с него очей, // От жадных уст не отымает // Бесчувственной руки своей… // О чем теперь ее мечтанье? // Проходит долгое молчанье, // И тихо наконец она: // «Довольно;
встаньте. Я должна // Вам объясниться откровенно. // Онегин, помните ль тот час, // Когда в саду, в аллее нас // Судьба свела, и так смиренно // Урок ваш выслушала я? // Сегодня очередь моя.