Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила
с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Неточные совпадения
— Друг мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: ты краснощекий,
с лица
твоего прыщет здоровьем и — такое, можно сказать, отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в
твои лета известного впечатления? Мне, mon cher, [Мой милый (франц.).] еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
— Друг мой, не претендуй, что она мне открыла
твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она
с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты
твои на
твоем честном лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна, я вам говорил.
Ты приехал к нам из Москвы
с тем, чтобы тотчас же взбунтоваться, — вот пока что нам известно о целях
твоего прибытия.
Ты всегда закрываешься, тогда как честный вид
твой и красные щеки прямо свидетельствуют, что ты мог бы смотреть всем в глаза
с полною невинностью.
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил, и, стало быть, надо ему непременно дать кончить. Ну и пусть его! Расскажет, и
с плеч долой, а для него в том и главное, чтоб
с плеч долой спустить. Начинай, мой милый,
твою новую историю, то есть я так только говорю: новую; не беспокойся, я знаю конец ее.
— Мать рассказывает, что не знала, брать ли
с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное
твое содержание. Ввиду этакого гроба не только не брать, а, напротив, вычет
с нас в
твою пользу следует сделать! Я здесь никогда не был и… вообразить не могу, что здесь можно жить.
Я пришел
с тем, чтоб уговорить тебя сделать это по возможности мягче и без скандала, чтоб не огорчить и не испугать
твою мать еще больше.
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории
с покойной Лидией Ахмаковой ты не знаешь ровно ничего. Не знаешь и того, насколько в этой истории сама
твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною не было; и если я когда видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать
твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и
с чужого голоса.
— Вот мама посылает тебе
твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то, что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит, что больше тридцати
с тебя никак нельзя взять, потому что пятидесяти на тебя не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
— Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал
твоих глаз… Только теперь в первый раз увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня не было друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор; но
с тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..
— Милый мой, — сказал он мне вдруг, несколько изменяя тон, даже
с чувством и
с какою-то особенною настойчивостью, — милый мой, я вовсе не хочу прельстить тебя какою-нибудь буржуазною добродетелью взамен
твоих идеалов, не твержу тебе, что «счастье лучше богатырства»; напротив, богатырство выше всякого счастья, и одна уж способность к нему составляет счастье.
—
Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, — хотел было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее
с газетами и озиралась
с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле мамы на диване.
— Cher enfant, я всегда предчувствовал, что мы, так или иначе, а
с тобой сойдемся: эта краска в
твоем лице пришла же теперь к тебе сама собой и без моих указаний, а это, клянусь, для тебя же лучше… Ты, мой милый, я замечаю, в последнее время много приобрел… неужто в обществе этого князька?
— Но я замечаю, мой милый, — послышалось вдруг что-то нервное и задушевное в его голосе, до сердца проницающее, что ужасно редко бывало
с ним, — я замечаю, что ты и сам слишком горячо говоришь об этом. Ты сказал сейчас, что ездишь к женщинам… мне, конечно, тебя расспрашивать как-то… на эту тему, как ты выразился… Но и «эта женщина» не состоит ли тоже в списке недавних друзей
твоих?
— Очень жалею, мой милый.
С чего ты взял, что я так бесчувствен? Напротив, постараюсь всеми силами… Ну, а ты как, как
твои дела?
— Убирайся ты от меня! — взвизгнула она, быстро отвернувшись и махнув на меня рукой. — Довольно я
с вами со всеми возилась! Полно теперь! Хоть провалитесь вы все сквозь землю!.. Только
твою мать одну еще жалко…
Посему и ты, Софья, не смущай свою душу слишком, ибо весь
твой грех — мой, а в тебе, так мыслю, и разуменье-то вряд ли тогда было, а пожалуй, и в вас тоже, сударь, вкупе
с нею, — улыбнулся он
с задрожавшими от какой-то боли губами, — и хоть мог бы я тогда поучить тебя, супруга моя, даже жезлом, да и должен был, но жалко стало, как предо мной упала в слезах и ничего не потаила… ноги мои целовала.
— За
твое здоровье, чокнемся! — проговорил он, прерывая свой разговор
с рябым.
— Ах, ты это про
твоего отца? А что, он очень ее любит? —
с необыкновенным любопытством встрепенулся вдруг Ламберт.
— Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая. У нее был ребенок от князя Сергея Петровича (по сумасшествию, а не по любви; это — один из подлейших поступков князя Сергея Петровича); ребенок теперь здесь, в той комнате, и я давно хотел тебе показать его. Князь Сергей Петрович не смел сюда приходить и смотреть на ребенка; это был мой
с ним уговор еще за границей. Я взял его к себе,
с позволения
твоей мамы.
С позволения
твоей мамы хотел тогда и жениться на этой… несчастной…
Теперь я вижу
твой взгляд на мне и знаю, что на меня смотрит мой сын, а я ведь даже вчера еще не мог поверить, что буду когда-нибудь, как сегодня, сидеть и говорить
с моим мальчиком.
— Я уже сказал тебе, что люблю
твои восклицания, милый, — улыбнулся он опять на мое наивное восклицание и, встав
с кресла, начал, не примечая того, ходить взад и вперед по комнате. Я тоже привстал. Он продолжал говорить своим странным языком, но
с глубочайшим проникновением мыслью.
— Ты сегодня особенно меток на замечания, — сказал он. — Ну да, я был счастлив, да и мог ли я быть несчастлив
с такой тоской? Нет свободнее и счастливее русского европейского скитальца из нашей тысячи. Это я, право, не смеясь говорю, и тут много серьезного. Да я за тоску мою не взял бы никакого другого счастья. В этом смысле я всегда был счастлив, мой милый, всю жизнь мою. И от счастья полюбил тогда
твою маму в первый раз в моей жизни.
О, я слишком знал и тогда, что я всегда начинал любить
твою маму, чуть только мы
с ней разлучались, и всегда вдруг холодел к ней, когда опять
с ней сходились; но тут было не то, тогда было не то.
— Здравствуйте все. Соня, я непременно хотел принести тебе сегодня этот букет, в день
твоего рождения, а потому и не явился на погребение, чтоб не прийти к мертвому
с букетом; да ты и сама меня не ждала к погребению, я знаю. Старик, верно, не посердится на эти цветы, потому что сам же завещал нам радость, не правда ли? Я думаю, он здесь где-нибудь в комнате.
— Кто мог? Видишь, я, может быть, это сам выдумал, а может быть, кто и сказал. Представь, я сейчас сон видел: входит старик
с бородой и
с образом,
с расколотым надвое образом, и вдруг говорит: «Так расколется жизнь
твоя!»