Неточные совпадения
Я — не литератор, литератором
быть не хочу и тащить внутренность
души моей и красивое описание чувств на их литературный рынок почел бы неприличием и подлостью.
Любопытно, что этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние на склад всей
души моей и даже, может
быть, еще надолго заразивший собою все мое будущее, этот человек даже и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой.
Тогда у ней еще
было в той же губернии и в том же уезде тридцать пять своих
душ.
Напротив, скажу теперь вперед, что
быть более чистой
душой, и так потом во всю жизнь, даже трудно себе и представить.
— Ей-Богу, забыл, мой друг, и от
души виноват. Я помню лишь, что это
было как-то очень давно и происходило где-то…
— А вот с этой-то самой минуты я тебя теперь навек раскусила! — вскочила вдруг с места Татьяна Павловна, и так даже неожиданно, что я совсем и не приготовился, — да ты, мало того, что тогда
был лакеем, ты и теперь лакей, лакейская
душа у тебя!
На
душе моей
было очень смутно, а целого не
было; но некоторые ощущения выдавались очень определенно, хотя ни одно не увлекало меня за собою вполне вследствие их обилия.
Эта идея бодрила меня и, как ни смутно
было на
душе моей от многого, веселила меня.
Но… но
были и другие ощущения; одному из них особенно хотелось выделиться перед прочими и овладеть
душой моей, и, странно, это ощущение тоже бодрило меня, как будто вызывало на что-то ужасно веселое.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы
были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй
души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
По-настоящему, я совершенно
был убежден, что Версилов истребит письмо, мало того, хоть я говорил Крафту про то, что это
было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про себя в трактире, и что «я приехал к чистому человеку, а не к этому», — но еще более про себя, то
есть в самом нутре
души, я считал, что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней
душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он
есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
— Если я обратился к вам с словами от всей
души, то причиною тому
были именно теперешние, настоящие чувства мои к Андрею Петровичу.
Да у него вся
душа пела в ту минуту, когда он «дошел до начальства».
Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в
душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не
будет на самом деле.
Но я
был в вихре, и, кроме всего этого, совсем другое тогда
было в
душе моей —
пело в
душе моей!
— Может
быть, и Анна Андреевна про то знает, — кольнула меня шаловливая Лиза. Милая! Если б я знал, что тогда
было у нее на
душе!
— У него
есть свои недостатки, бесспорно, я вам говорил уже, именно некоторая одноидейность… но и недостатки его свидетельствуют тоже о благородной
душе, не правда ли?
В вашей комнате я как бы очищаюсь
душой и выхожу от вас лучшим, чем я
есть.
— Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас… Про вас отец мой говорит всегда: «милый, добрый мальчик!» Поверьте, я
буду помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах… Я слишком понимаю, как сложилась
душа ваша… Но теперь хоть мы и студенты, — прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, — но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и… верно, вы это понимаете?
Я пустился домой; в моей
душе был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце
было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! «Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?» — подумал я, став на крыльцо.
Впрочем, я говорю лишь теперь; но тогда я не так скоро вникнул в перемену, происшедшую с ним: я все еще продолжал лететь, а в
душе была все та же музыка.
Да ведь и не рядил же я себя ни во что, а студент — студент все-таки
был и остался, несмотря ни на что, в
душе ее
был, в сердце ее
был, существует и
будет существовать!
— Милый…
будь всегда так же чист
душой, как теперь.
В Лугу тогда я попал с отчаянием в
душе и жил у Столбеевой, не знаю зачем, может
быть, искал полнейшего уединения.
Клянусь вам, он не покидал меня и
был передо мной постоянно, не потеряв нисколько в
душе моей своей красоты.
Я с ним про себя в
душе моей согласился; но на действительность надо
было смотреть все-таки шире: старичок князь разве
был человек, жених?
У Зерщикова я крикнул на всю залу, в совершенном исступлении: «Донесу на всех, рулетка запрещена полицией!» И вот клянусь, что и тут
было нечто как бы подобное: меня унизили, обыскали, огласили вором, убили — «ну так знайте же все, что вы угадали, я — не только вор, но я — и доносчик!» Припоминая теперь, я именно так подвожу и объясняю; тогда же
было вовсе не до анализа; крикнул я тогда без намерения, даже за секунду не знал, что так крикну: само крикнулось — уж черта такая в
душе была.
Но я понимаю лишь то, что смех
есть самая верная проба
души.
— Тайна что? Все
есть тайна, друг, во всем тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая
поет, али звезды всем сонмом на небе блещут в ночи — все одна эта тайна, одинаковая. А всех большая тайна — в том, что
душу человека на том свете ожидает. Вот так-то, друг!
Главное, я сам
был в такой же, как и он, лихорадке; вместо того чтоб уйти или уговорить его успокоиться, а может, и положить его на кровать, потому что он
был совсем как в бреду, я вдруг схватил его за руку и, нагнувшись к нему и сжимая его руку, проговорил взволнованным шепотом и со слезами в
душе...
Не знаю тоже, те ли же мысли
были у нее на
душе, то
есть про себя; подозреваю, что нет.
В самом деле, могло
быть, что я эту мысль тогда почувствовал всеми силами моей
души; для чего же иначе
было мне тогда так неудержимо и вдруг вскочить с места и в таком нравственном состоянии кинуться к Макару Ивановичу?
А во сне
душа сама все представила и выложила, что
было в сердце, в совершенной точности и в самой полной картине и — в пророческой форме.
Да и всегда
было тайною, и я тысячу раз дивился на эту способность человека (и, кажется, русского человека по преимуществу) лелеять в
душе своей высочайший идеал рядом с величайшею подлостью, и все совершенно искренно.
Но тут, конечно, виною
была лишь его необразованность;
душа же его
была довольно хорошо организована, и так даже, что я не встречал еще в людях ничего лучшего в этом роде.
И надо так сказать, что уже все ходило по его знаку, и само начальство ни в чем не препятствовало, и архимандрит за ревность благодарил: много на монастырь жертвовал и, когда стих находил, очень о
душе своей воздыхал и о будущем веке озабочен
был немало.
Посему и ты, Софья, не смущай свою
душу слишком, ибо весь твой грех — мой, а в тебе, так мыслю, и разуменье-то вряд ли тогда
было, а пожалуй, и в вас тоже, сударь, вкупе с нею, — улыбнулся он с задрожавшими от какой-то боли губами, — и хоть мог бы я тогда поучить тебя, супруга моя, даже жезлом, да и должен
был, но жалко стало, как предо мной упала в слезах и ничего не потаила… ноги мои целовала.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в
душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы
есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Я только знаю теперь, что «тот человек» гораздо
был ближе к
душе вашей, чем вы это мне прежде открыли, — сказал я, сам не зная, что хотел этим выразить, но как бы с укоризной и весь нахмурясь.
Не знаю, смогу ли передать это ясно; но только вся
душа его
была возмущена именно от факта, что с ним это могло случиться.
Этот орган, эти посетители — о, вся эта тоска отпечатлелась в
душе моей,
быть может, на всю жизнь!
— Он не должен вас беспокоить совсем, — ответила она с некоторою поспешностью. — Я выхожу за него потому только, что мне за ним
будет всего спокойнее. Вся
душа моя останется при мне.
Я сам
был судьею себе, и — о Боже, что
было в
душе моей!
Так что я даже в ту минуту должен
был бы стать в недоумении, видя такой неожиданный переворот в ее чувствах, а стало
быть, пожалуй, и в Ламбертовых. Я, однако же, вышел молча; на
душе моей
было смутно, и рассуждал я плохо! О, потом я все обсудил, но тогда уже
было поздно! О, какая адская вышла тут махинация! Остановлюсь здесь и объясню ее всю вперед, так как иначе читателю
было бы невозможно понять.
И дерзкий молодой человек осмелился даже обхватить меня одной рукой за плечо, что
было уже верхом фамильярности. Я отстранился, но, сконфузившись, предпочел скорее уйти, не сказав ни слова. Войдя к себе, я сел на кровать в раздумье и в волнении. Интрига
душила меня, но не мог же я так прямо огорошить и подкосить Анну Андреевну. Я вдруг почувствовал, что и она мне тоже дорога и что положение ее ужасно.
Таким образом, в беспокойстве и с возраставшей тревогой в
душе, Анна Андреевна почти не в силах
была развлекать старика; а между тем беспокойство его возросло до угрожающих размеров.
О! я не стану описывать мои чувства, да и некогда мне, но отмечу лишь одно: может
быть, никогда не переживал я более отрадных мгновений в
душе моей, как в те минуты раздумья среди глубокой ночи, на нарах, под арестом.
Да, те мгновения
были светом
души моей.
Двойник, по крайней мере по одной медицинской книге одного эксперта, которую я потом нарочно прочел, двойник — это
есть не что иное, как первая ступень некоторого серьезного уже расстройства
души, которое может повести к довольно худому концу.