Неточные совпадения
К
делу; хотя ничего нет мудренее, как приступить к какому-нибудь
делу, — может
быть, даже и ко всякому
делу.
Я начинаю, то
есть я хотел бы начать, мои записки с девятнадцатого сентября прошлого года, то
есть ровно с того
дня, когда я в первый раз встретил…
Дело произошло таким образом: двадцать два года назад помещик Версилов (это-то и
есть мой отец), двадцати пяти лет, посетил свое имение в Тульской губернии.
Затерявшийся и конфузящийся новичок, в первый
день поступления в школу (в какую бы то ни
было),
есть общая жертва: ему приказывают, его дразнят, с ним обращаются как с лакеем.
При имении находилась тогда тетушка; то
есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему, все всю жизнь ее звали тетушкой, не только моей, но и вообще, равно как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом
деле не сродни.
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым
был давно уже
делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Дилемма стояла передо мной неотразимая: или университет и дальнейшее образование, или отдалить немедленное приложение «идеи» к
делу еще на четыре года; я бестрепетно стал за идею, ибо
был математически убежден.
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние
дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой
день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Именно таинственные потому, что
были накоплены из карманных денег моих, которых отпускалось мне по пяти рублей в месяц, в продолжение двух лет; копление же началось с первого
дня моей «идеи», а потому Версилов не должен
был знать об этих деньгах ни слова.
Даже
день у меня
был назначен; а пока я ходил на службу.
Версилов еще недавно имел огромное влияние на
дела этого старика и
был его другом, странным другом, потому что этот бедный князь, как я заметил, ужасно боялся его, не только в то время, как я поступил, но, кажется, и всегда во всю дружбу.
Появившись, она проводила со мною весь тот
день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним словом, все мое приданое до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все
были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
Прибавлю, что это и решило с первого
дня, что я не грубил ему; даже рад
был, если приводилось его иногда развеселить или развлечь; не думаю, чтоб признание это могло положить тень на мое достоинство.
И хоть
дела вели другие, но он тоже очень интересовался, посещал собрания акционеров, выбран
был в члены-учредители, заседал в советах, говорил длинные речи, опровергал, шумел, и, очевидно, с удовольствием.
В доме, внизу,
было устроено вроде домашней конторы, и один чиновник вел
дела, счеты и книги, а вместе с тем и управлял домом.
Он даже,
дня три тому назад, проговорился, хотя робко и отдаленно, что боится с ее приездом за меня, то
есть что за меня ему
будет таска.
— Mon pauvre enfant! [Мое бедное дитя! (франц.)] Я всегда
был убежден, что в твоем детстве
было очень много несчастных
дней.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен
был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего
дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу
быть спокоен, что не
будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и
будут, у таких-то, как вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите».
Видя, в чем
дело, я встал и резко заявил, что не могу теперь принять деньги, что мне сообщили о жалованье, очевидно, ошибочно или обманом, чтоб я не отказался от места, и что я слишком теперь понимаю, что мне не за что получать, потому что никакой службы не
было.
— Да, насчет денег. У него сегодня в окружном суде решается их
дело, и я жду князя Сережу, с чем-то он придет. Обещался прямо из суда ко мне. Вся их судьба; тут шестьдесят или восемьдесят тысяч. Конечно, я всегда желал добра и Андрею Петровичу (то
есть Версилову), и, кажется, он останется победителем, а князья ни при чем. Закон!
Вы плюнули на меня, а я торжествую; если бы вы в самом
деле плюнули мне в лицо настоящим плевком, то, право, я, может
быть, не рассердился, потому что вы — моя жертва, моя, а не его.
Вот как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на
деле я
был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и
делах моих; дай-то Бог!
Еще вчера я вырезал из газеты адрес — объявление «судебного пристава при С.-Петербургском мировом съезде» и проч., и проч. о том, что «девятнадцатого сего сентября, в двенадцать часов утра, Казанской части, такого-то участка и т. д., и т. д., в доме № такой-то,
будет продаваться движимое имущество г-жи Лебрехт» и что «опись, оценку и продаваемое имущество можно рассмотреть в
день продажи» и т. д., и т. д.
И куда сейчас
дену бронзовые подсвечники, и
будет ли достигнута цель, и так ли
дело делается, и удастся ли мой расчет?
Мне в этот же
день надо
было видеть Ефима Зверева, одного из прежних товарищей по гимназии, бросившего гимназию и поступившего в Петербурге в одно специальное высшее училище.
— Да черт ли мне за
дело, свои или не свои! Я вот разве там свой? Почему они во мне могут
быть уверены?
— Ввиду того, что Крафт сделал серьезные изучения, вывел выводы на основании физиологии, которые признает математическими, и убил, может
быть, года два на свою идею (которую я бы принял преспокойно a priori), ввиду этого, то
есть ввиду тревог и серьезности Крафта, это
дело представляется в виде феномена.
Надо разрешить, принадлежит ли этот феномен клинике, как единичный случай, или
есть свойство, которое может нормально повторяться в других; это интересно в видах уже общего
дела.
— Но чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому
делу? — кричал учитель (он один только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать и не для одной России. И, кроме того, как же Крафт может
быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
В самом
деле, чего же я боялся и что могли они мне сделать какой бы там ни
было диалектикой?
Что мне за
дело о том, что
будет через тысячу лет с этим вашим человечеством, если мне за это, по вашему кодексу, — ни любви, ни будущей жизни, ни признания за мной подвига?
Да и что такое
были все эти
дела в сущности?
Алексей Никанорович (Андроников), занимавшийся
делом Версилова, сохранял это письмо у себя и, незадолго до своей смерти, передал его мне с поручением «приберечь» — может
быть, боялся за свои бумаги, предчувствуя смерть.
— Нет, не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется, знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо,
будучи предъявлено, не имело бы большого юридического значения, так что
дело Версилова могло бы
быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так сказать,
дело совести…
— Андроников сам в этом
деле путался, так именно говорит Марья Ивановна. Этого
дела, кажется, никто не может распутать. Тут черт ногу переломит! Я же знаю, что вы тогда сами
были в Эмсе…
Но Марья Ивановна
была и сама нашпигована романами с детства и читала их
день и ночь, несмотря на прекрасный характер.
—
Есть. До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя — мне какое
дело!
Минута для меня роковая. Во что бы ни стало надо
было решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного в том, чтоб порвать, если к тому же и сами не хотят меня? Мать и сестра? Но их-то я ни в каком случае не оставлю — как бы ни обернулось
дело.
Оно доказывало лишь то, думал я тогда, что я не в силах устоять даже и пред глупейшими приманками, тогда как сам же сказал сейчас Крафту, что у меня
есть «свое место»,
есть свое
дело и что если б у меня
было три жизни, то и тогда бы мне
было их мало.
То, что я бросил мою идею и затянулся в
дела Версилова, — это еще можно
было бы чем-нибудь извинить; но то, что я бросаюсь, как удивленный заяц, из стороны в сторону и затягиваюсь уже в каждые пустяки, в том, конечно, одна моя глупость.
В войну с Европой поступил опять в военную службу, но в Крым не попал и все время в
деле не
был.
Но не «красоты» соблазнили меня умолчать до сих пор, а и сущность
дела, то
есть трудность
дела; даже теперь, когда уже прошло все прошедшее, я ощущаю непреодолимую трудность рассказать эту «мысль».
Вообще же настоящий приступ к
делу у меня
был отложен, еще с самого начала, в Москве, до тех пор пока я
буду совершенно свободен; я слишком понимал, что мне надо
было хотя бы, например, сперва кончить с гимназией.
Да и вообще до сих пор, во всю жизнь, во всех мечтах моих о том, как я
буду обращаться с людьми, — у меня всегда выходило очень умно; чуть же на
деле — всегда очень глупо.
Этот вопрос об еде я обдумывал долго и обстоятельно; я положил, например, иногда по два
дня сряду
есть один хлеб с солью, но с тем чтобы на третий
день истратить сбережения, сделанные в два
дня; мне казалось, что это
будет выгоднее для здоровья, чем вечный ровный пост на минимуме в пятнадцать копеек.
Затем, для житья моего мне нужен
был угол, угол буквально, единственно чтобы выспаться ночью или укрыться уже в слишком ненастный
день.
Мало того, еще в Москве, может
быть с самого первого
дня «идеи», порешил, что ни закладчиком, ни процентщиком тоже не
буду: на это
есть жиды да те из русских, у кого ни ума, ни характера.
Раз заведя, я
был уверен, что проношу долго; я два с половиной года нарочно учился носить платье и открыл даже секрет: чтобы платье
было всегда ново и не изнашивалось, надо чистить его щеткой сколь возможно чаще, раз по пяти и шести в
день.
Ну пусть эти случаи даже слишком редки; все равно, главным правилом
будет у меня — не рисковать ничем, и второе — непременно в
день хоть сколько-нибудь нажить сверх минимума, истраченного на мое содержание, для того чтобы ни единого
дня не прерывалось накопление.
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством за то, что тот меня вывел сам в переднюю, и так
было вплоть до другого
дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя
было.