Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен
падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Неточные совпадения
Наконец из калитки вышел какой-то чиновник, пожилой; судя по виду,
спал, и его нарочно разбудили; не то что в халате, а так, в чем-то очень домашнем; стал у калитки, заложил руки назад и начал смотреть
на меня, я —
на него.
Особенно счастлив я был, когда, ложась
спать и закрываясь одеялом, начинал уже один, в самом полном уединении, без ходящих кругом людей и без единого от них звука, пересоздавать жизнь
на иной лад. Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть до открытия «идеи», когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли в рассудочную форму действительности.
О, пусть, пусть эта страшная красавица (именно страшная, есть такие!) — эта дочь этой пышной и знатной аристократки, случайно встретясь со мной
на пароходе или где-нибудь, косится и, вздернув нос, с презрением удивляется, как смел
попасть в первое место, с нею рядом, этот скромный и плюгавый человечек с книжкой или с газетой в руках?
В этом же кабинете,
на мягком и тоже истасканном диване, стлали ему и
спать; он ненавидел этот свой кабинет и, кажется, ничего в нем не делал, а предпочитал сидеть праздно в гостиной по целым часам.
Лечь
спать я положил было раньше, предвидя завтра большую ходьбу. Кроме найма квартиры и переезда, я принял некоторые решения, которые так или этак положил выполнить. Но вечеру не удалось кончиться без курьезов, и Версилов сумел-таки чрезвычайно удивить меня. В светелку мою он решительно никогда не заходил, и вдруг, я еще часу не был у себя, как услышал его шаги
на лесенке: он звал меня, чтоб я ему посветил. Я вынес свечку и, протянув вниз руку, которую он схватил, помог ему дотащиться наверх.
Должно быть, я
попал в такой молчальный день, потому что она даже
на вопрос мой: «Дома ли барыня?» — который я положительно помню, что задал ей, — не ответила и молча прошла в свою кухню.
Я
попал сюда нечаянно, Татьяна Павловна; виновата одна ваша чухонка или, лучше сказать, ваше к ней пристрастие: зачем она мне
на мой вопрос не ответила и прямо меня сюда привела?
Спит это она однажды днем, проснулась, открыла глаза, смотрит
на меня; я сижу
на сундуке, тоже смотрю
на нее; встала она молча, подошла ко мне, обняла меня крепко-крепко, и вот тут мы обе не утерпели и заплакали, сидим и плачем и друг дружку из рук не выпускаем.
На весь вечер примолкла; только ночью во втором часу просыпаюсь я, слышу, Оля ворочается
на кровати: «Не
спите вы, маменька?» — «Нет, говорю, не
сплю».
Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же
на постели, — отвернулась она к стене: «Молчите, говорит, дайте мне
спать!» Наутро смотрю
на нее, ходит,
на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом Божиим скажу: не в своем уме она тогда была!
Так и
упало у меня сердце, стою
на месте как без чувств, ум помутился.
Он не договорил и очень неприятно поморщился. Часу в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело. Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов: рассказ этой дамы выдвигал его совсем в другом свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег
на постель Васина так, как был, одетый и в сапогах,
на минутку, совсем без намерения
спать — и вдруг заснул, даже не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то не разбудил меня.
На мне был перемятый сюртук, и вдобавок в пуху, потому что я так и
спал не раздевшись, а рубашке приходился уже четвертый день.
Выйдя
на улицу, я повернул налево и пошел куда
попало. В голове у меня ничего не вязалось. Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а
на капельку и лукавое, было в ее сияющем взгляде.
— Именно распилить-с, именно вот
на эту идею и
напали, и именно Монферан; он ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит, а потом свезти. Да-с, да чего оно будет стоить?
Он же, войдя, сел, вероятно не заметив, что я собираюсь;
на него минутами
нападала чрезвычайно странная рассеянность.
Зная, что это письмо могло
попасть… в руки злых людей… имея полные основания так думать (с жаром произнесла она), я трепетала, что им воспользуются, покажут папа… а
на него это могло произвести чрезвычайное впечатление… в его положении…
на здоровье его… и он бы меня разлюбил…
Я все еще не успел приобрести расположения этой особы; даже, напротив, она еще пуще стала
на меня
нападать за все про все.
И я бросил в него этой пачкой радужных, которую оставил было себе для разживы. Пачка
попала ему прямо в жилет и шлепнулась
на пол. Он быстро, огромными тремя шагами, подступил ко мне в упор.
— Успокойтесь же, — встал я, захватывая шляпу, — лягте
спать, это — первое. А князь Николай Иванович ни за что не откажет, особенно теперь
на радостях. Вы знаете тамошнюю-то историю? Неужто нет? Я слышал дикую вещь, что он женится; это — секрет, но не от вас, разумеется.
Я выпучил
на нее глаза; у меня в глазах двоилось, мне мерещились уже две Альфонсины… Вдруг я заметил, что она плачет, вздрогнул и сообразил, что она уже очень давно мне говорит, а я, стало быть, в это время
спал или был без памяти.
Тут вдруг я бросил думать всю эту бессмыслицу и в отчаянии
упал головой
на подушку. «Да не будет же!» — воскликнул я с внезапною решимостью, вскочил с постели, надел туфли, халат и прямо отправился в комнату Макара Ивановича, точно там был отвод всем наваждениям, спасение, якорь,
на котором я удержусь.
Малый человек и нуждается, хлебца нет, ребяток сохранить нечем,
на вострой соломке
спит, а все в нем сердце веселое, легкое; и грешит и грубит, а все сердце легкое.
Прибыл он в Петербург, потому что давно уже помышлял о Петербурге как о поприще более широком, чем Москва, и еще потому, что в Москве он где-то и как-то
попал впросак и его кто-то разыскивал с самыми дурными
на его счет намерениями.
Нагуляемся и назад домой
на руках несу —
спит младенчик.
Может быть, я стремился
пасть к ее ногам, а может быть, хотел бы предать ее
на все муки и что-то «поскорей, поскорей» доказать ей.
Все эти последние бессвязные фразы я пролепетал уже
на улице. О, я все это припоминаю до мелочи, чтоб читатель видел, что, при всех восторгах и при всех клятвах и обещаниях возродиться к лучшему и искать благообразия, я мог тогда так легко
упасть и в такую грязь! И клянусь, если б я не уверен был вполне и совершенно, что теперь я уже совсем не тот и что уже выработал себе характер практическою жизнью, то я бы ни за что не признался во всем этом читателю.
Там стояли Версилов и мама. Мама лежала у него в объятиях, а он крепко прижимал ее к сердцу. Макар Иванович сидел, по обыкновению,
на своей скамеечке, но как бы в каком-то бессилии, так что Лиза с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не
упал; и даже ясно было, что он все клонится, чтобы
упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик был мертв.
Она стремительно выбежала из квартиры, накидывая
на бегу платок и шубку, и пустилась по лестнице. Мы остались одни. Я сбросил шубу, шагнул и затворил за собою дверь. Она стояла предо мной как тогда, в то свидание, с светлым лицом, с светлым взглядом, и, как тогда, протягивала мне обе руки. Меня точно подкосило, и я буквально
упал к ее ногам.
Вспоминаю, что, пробудясь, я некоторое время лежал
на диване как ошеломленный, стараясь сообразить и припомнить и притворясь, что все еще
сплю.
— Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась
на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и
упал без чувств; кровь хлынула из его головы
на ковер.
Она же, увидав Версилова, побледнела вдруг как полотно; несколько мгновений смотрела
на него неподвижно, в невыразимом ужасе, и вдруг
упала в обморок.