Неточные совпадения
Почем знать, может быть, она полюбила до смерти… фасон его платья, парижский пробор волос, его французский выговор, именно французский, в котором она не
понимала ни звука, тот романс, который он спел за фортепьяно, полюбила нечто никогда не виданное и не слыханное (а он был очень красив
собою), и уж заодно полюбила, прямо до изнеможения, всего его, с фасонами и романсами.
— Даже если тут и «пьедестал», то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по
себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня
понимаете же. На то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!
Замечу вам, что мое положение в полку заставляло меня таким образом рисковать: за такое письмо перед встречей я подвергал
себя общественному мнению… вы
понимаете?
Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо
понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей (другими словами,
себя самого создал и к
себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не будет на самом деле.
Да, да, это-то «счастье» и было тогда главною причиною, что я, как слепой крот, ничего, кроме
себя, не
понимал и не видел!
— Два месяца назад я здесь стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне
себя, проговорился. Вы тотчас
поняли, что я что-то знаю… вы не могли не
понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения были основательны: этот документ существует… то есть был… я его видел; это — ваше письмо к Андроникову, так ли?
— Я как будто измарался душой, что вам все это пересказал. Не сердитесь, голубчик, но об женщине, я повторяю это, — об женщине нельзя сообщать третьему лицу; конфидент не
поймет. Ангел и тот не
поймет. Если женщину уважаешь — не бери конфидента, если
себя уважаешь — не бери конфидента! Я теперь не уважаю
себя. До свиданья; не прощу
себе…
Да, он мнительный и болезненный и без меня с ума бы сошел; и если меня оставит, то сойдет с ума или застрелится; кажется, он это
понял и знает, — прибавила Лиза как бы про
себя и задумчиво.
Я прямо, но очень хладнокровно спросил его, для чего ему это нужно? И вот до сих пор не могу
понять, каким образом до такой степени может доходить наивность иного человека, по-видимому не глупого и «делового», как определил его Васин? Он совершенно прямо объяснил мне, что у Дергачева, по подозрениям его, «наверно что-нибудь из запрещенного, из запрещенного строго, а потому, исследовав, я бы мог составить тем для
себя некоторую выгоду». И он, улыбаясь, подмигнул мне левым глазом.
—
Понимаю, слышал. Вы даже не просите извинения, а продолжаете лишь настаивать, что «готовы отвечать чем и как угодно». Но это слишком будет дешево. А потому я уже теперь нахожу
себя вправе, в видах оборота, который вы упорно хотите придать объяснению, высказать вам с своей стороны все уже без стеснения, то есть: я пришел к заключению, что барону Бьорингу никаким образом нельзя иметь с вами дела… на равных основаниях.
Между тем я уже тысячу раз объявлял, что вовсе не хочу
себя описывать; да и твердо не хотел, начиная записки: я слишком
понимаю, что я нисколько не надобен читателю.
Признаюсь тоже (не унижая
себя, я думаю), что в этом существе из народа я нашел и нечто совершенно для меня новое относительно иных чувств и воззрений, нечто мне не известное, нечто гораздо более ясное и утешительное, чем как я сам
понимал эти вещи прежде.
Он сначала не
понимал, подозреваю даже, что и совсем не
понял; но пустыню очень защищал: «Сначала жалко
себя, конечно (то есть когда поселишься в пустыне), — ну а потом каждый день все больше радуешься, а потом уже и Бога узришь».
Я
понял наконец, что вижу перед
собой человека, которому сейчас же надо бы приложить по крайней мере полотенце с уксусом к голове, если не отворить кровь.
Я попросил его оставить меня одного, отговорившись головною болью. Он мигом удовлетворил меня, даже не докончив фразы, и не только без малейшей обидчивости, но почти с удовольствием, таинственно помахав рукой и как бы выговаривая: «Понимаю-с, понимаю-с», и хоть не проговорил этого, но зато из комнаты вышел на цыпочках, доставил
себе это удовольствие. Есть очень досадные люди на свете.
— Узок? — не
понимал он, — они теперь перешли к рябому. Вот что! Вот почему я их прогнал. Они бесчестные. Этот рябой злодей и их развратит. А я требовал, чтобы они всегда вели
себя благородно.
— Напрасно так
себя мучили, я тогда же слишком
поняла, как это все вышло; просто вы проговорились ему тогда в радости, что в меня влюблены и что я… ну, и что я вас слушаю.
— Нет, не смеюсь, — проговорил я проникнутым голосом, — вовсе не смеюсь: вы потрясли мое сердце вашим видением золотого века, и будьте уверены, что я начинаю вас
понимать. Но более всего я рад тому, что вы так
себя уважаете. Я спешу вам заявить это. Никогда я не ожидал от вас этого!
Я это испытал на
себе: лишь только я начал развивать эту идею о новой заповеди — и сначала, разумеется, шутя, я вдруг начал
понимать всю степень моей, таившейся во мне, любви к твоей матери.
Таким образом, Анна Андреевна поставлена была в чрезвычайно неловкое положение, тонко
понимая своим женским чутьем, что малейшим наговором на Катерину Николаевну, перед которой князь тоже благоговел, а теперь даже более, чем всегда, и именно потому, что она так благодушно и почтительно позволила ему жениться, — малейшим наговором на нее она оскорбила бы все его нежные чувства и возбудила бы в нем к
себе недоверие и даже, пожалуй, негодование.
Читатель
поймет теперь, что я, хоть и был отчасти предуведомлен, но уж никак не мог угадать, что завтра или послезавтра найду старого князя у
себя на квартире и в такой обстановке. Да и не мог бы я никак вообразить такой дерзости от Анны Андреевны! На словах можно было говорить и намекать об чем угодно; но решиться, приступить и в самом деле исполнить — нет, это, я вам скажу, — характер!
Впрочем, Ламберт очень скоро
понял, что нечто случилось, и пришел в восторг, видя наконец меня у
себя, обладая наконец мною.
— Надо, надо! — завопил я опять, — ты ничего не
понимаешь, Ламберт, потому что ты глуп! Напротив, пусть пойдет скандал в высшем свете — этим мы отмстим и высшему свету и ей, и пусть она будет наказана! Ламберт, она даст тебе вексель… Мне денег не надо — я на деньги наплюю, а ты нагнешься и подберешь их к
себе в карман с моими плевками, но зато я ее сокрушу!
Он сходил и принес ответ странный, что Анна Андреевна и князь Николай Иванович с нетерпением ожидают меня к
себе; Анна Андреевна, значит, не захотела пожаловать. Я оправил и почистил мой смявшийся за ночь сюртук, умылся, причесался, все это не торопясь, и,
понимая, как надобно быть осторожным, отправился к старику.
О, я
понял наконец, что это был человек уже совершенно вне
себя.
Неточные совпадения
Мечтам и годам нет возврата; // Не обновлю души моей… // Я вас люблю любовью брата // И, может быть, еще нежней. // Послушайте ж меня без гнева: // Сменит не раз младая дева // Мечтами легкие мечты; // Так деревцо свои листы // Меняет с каждою весною. // Так, видно, небом суждено. // Полюбите вы снова: но… // Учитесь властвовать
собою: // Не всякий вас, как я,
поймет; // К беде неопытность ведет».
— Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в двенадцатом году! — проговоривши это, он подумал в
себе: «Хоть убей, не
понимаю».
Дамы наперерыв принялись сообщать ему все события, рассказали о покупке мертвых душ, о намерении увезти губернаторскую дочку и сбили его совершенно с толку, так что сколько ни продолжал он стоять на одном и том же месте, хлопать левым глазом и бить
себя платком по бороде, сметая оттуда табак, но ничего решительно не мог
понять.
Он вдруг смекнул и
понял дело и повел
себя в отношении к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом продавал им же.
Потянувши впросонках весь табак к
себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все стороны, и не может
понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что в носу у него сидит гусар.