Неточные совпадения
Отвернулись от него все, между прочим и все влиятельные знатные
люди, с которыми он особенно умел во всю жизнь поддерживать связи, вследствие слухов об
одном чрезвычайно низком и — что хуже всего в глазах «света» — скандальном поступке, будто бы совершенном им с лишком год назад в Германии, и даже о пощечине, полученной тогда же слишком гласно, именно от
одного из князей Сокольских, и на которую он не ответил вызовом.
Если б я был стомиллионный богач, я бы, кажется, находил удовольствие именно ходить в самом стареньком платье и чтоб меня принимали за
человека самого мизерного, чуть не просящего на бедность, толкали и презирали меня: с меня было бы довольно
одного сознания».
— Слушайте, — пробормотал я совершенно неудержимо, но дружески и ужасно любя его, — слушайте: когда Джемс Ротшильд, покойник, парижский, вот что тысячу семьсот миллионов франков оставил (он кивнул головой), еще в молодости, когда случайно узнал, за несколько часов раньше всех, об убийстве герцога Беррийского, то тотчас поскорее дал знать кому следует и
одной только этой штукой, в
один миг, нажил несколько миллионов, — вот как
люди делают!
Сам он не стоит описания, и, собственно, в дружеских отношениях я с ним не был; но в Петербурге его отыскал; он мог (по разным обстоятельствам, о которых говорить тоже не стоит) тотчас же сообщить мне адрес
одного Крафта, чрезвычайно нужного мне
человека, только что тот вернется из Вильно.
Из остальных я припоминаю всего только два лица из всей этой молодежи:
одного высокого смуглого
человека, с черными бакенами, много говорившего, лет двадцати семи, какого-то учителя или вроде того, и еще молодого парня моих лет, в русской поддевке, — лицо со складкой, молчаливое, из прислушивающихся.
—
Люди очень разнообразны:
одни легко переменяют чувства, другие тяжело, — ответил Васин, как бы не желая продолжать спор; но я был в восхищении от его идеи.
Один чрезвычайно умный
человек говорил, между прочим, что нет ничего труднее, как ответить на вопрос: «Зачем непременно надо быть благородным?» Видите ли-с, есть три рода подлецов на свете: подлецы наивные, то есть убежденные, что их подлость есть высочайшее благородство, подлецы стыдящиеся, то есть стыдящиеся собственной подлости, но при непременном намерении все-таки ее докончить, и, наконец, просто подлецы, чистокровные подлецы.
— Из
людей получше теперь все — помешанные. Сильно кутит
одна середина и бездарность… Впрочем, это все не стоит.
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только
один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он
человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
Марья Ивановна, передавая все это мне в Москве, верила и тому и другому варианту, то есть всему вместе: она именно утверждала, что все это могло произойти совместно, что это вроде la haine dans l'amour, [Ненависти в любви (франц.).] оскорбленной любовной гордости с обеих сторон и т. д., и т. д.,
одним словом, что-то вроде какой-то тончайшей романической путаницы, недостойной всякого серьезного и здравомыслящего
человека и, вдобавок, с подлостью.
Уж
одно слово, что он фатер, — я не об немцах
одних говорю, — что у него семейство, он живет как и все, расходы как и у всех, обязанности как и у всех, — тут Ротшильдом не сделаешься, а станешь только умеренным
человеком. Я же слишком ясно понимаю, что, став Ротшильдом или даже только пожелав им стать, но не по-фатерски, а серьезно, — я уже тем самым разом выхожу из общества.
Уединение — главное: я ужасно не любил до самой последней минуты никаких сношений и ассоциаций с
людьми; говоря вообще, начать «идею» я непременно положил
один, это sine qua.
К тому же и не находил ничего в обществе
людей, как ни старался, а я старался; по крайней мере все мои однолетки, все мои товарищи, все до
одного, оказывались ниже меня мыслями; я не помню ни единого исключения.
Особенно счастлив я был, когда, ложась спать и закрываясь одеялом, начинал уже
один, в самом полном уединении, без ходящих кругом
людей и без единого от них звука, пересоздавать жизнь на иной лад. Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть до открытия «идеи», когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли в рассудочную форму действительности.
Возвращаясь в тот же день, я заметил в вагоне
одного плюгавенького молодого
человека, недурно, но нечисто одетого, угреватого, из грязновато-смуглых брюнетов.
Особенно восхищался
один купец, тоже немного пьяный, способностью молодого
человека пить беспрерывно, оставаясь трезвым.
Очень доволен был и еще
один молодой парень, ужасно глупый и ужасно много говоривший, одетый по-немецки и от которого весьма скверно пахло, — лакей, как я узнал после; этот с пившим молодым
человеком даже подружился и при каждой остановке поезда поднимал его приглашением: «Теперь пора водку пить» — и оба выходили обнявшись.
Надежды мои не сбылись вполне — я не застал их
одних: хоть Версилова и не было, но у матери сидела Татьяна Павловна — все-таки чужой
человек.
Я знал
одного вечного труженика, хоть и не из народа; он был
человек довольно развитой и мог обобщать.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?»
Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается
один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то
человека здесь нет настоящего, истинного, ни
одного поступка действительного?
В
одной крошечной комнате сидело их
человек десять за картами и за пивом, а рядом мне предлагали комнату.
Их было немного: всего
один пожилой моряк, всегда очень ворчливый и требовательный и который, однако, теперь совсем притих, и какие-то приезжие из Тверской губернии, старик и старуха, муж и жена, довольно почтенные и чиновные
люди.
— «Непременно, говорит, так: это подлый
человек, не смейте, говорит, ни
одной копейки его денег тратить».
— Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть в
одном случае святая истина, а в другом — ложь. Я только знаю наверно
одно: что еще надолго эта мысль останется
одним из самых главных спорных пунктов между
людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили… да и опоздал же я с вами!
— Ну, вот, вот, — обрадовался хозяин, ничего не заметивший и ужасно боявшийся, как и всегда эти рассказчики, что его станут сбивать вопросами, — только как раз подходит
один мещанин, и еще молодой, ну, знаете, русский
человек, бородка клином, в долгополом кафтане, и чуть ли не хмельной немножко… впрочем, нет, не хмельной-с.
Только у нас в другом роде рассказы; что у нас об
одной Америке рассказывают, так это — страсть, и государственные даже
люди!
Второй — весь хандра и проза: «Не дам соврать, где, когда, в котором году»? —
одним словом,
человек без сердца.
О, как я был тогда неискусен, и неужели лишь
одна глупость сердца может довести
человека до такого неумения и унижения?
— Оставь шутки, Лиза.
Один умный
человек выразился на днях, что во всем этом прогрессивном движении нашем за последние двадцать лет мы прежде всего доказали, что грязно необразованны. Тут, конечно, и про наших университетских было сказано.
— Хохоча над тобой, сказал! — вдруг как-то неестественно злобно подхватила Татьяна Павловна, как будто именно от меня и ждала этих слов. — Да деликатный
человек, а особенно женщина, из-за
одной только душевной грязи твоей в омерзение придет. У тебя пробор на голове, белье тонкое, платье у француза сшито, а ведь все это — грязь! Тебя кто обшил, тебя кто кормит, тебе кто деньги, чтоб на рулетках играть, дает? Вспомни, у кого ты брать не стыдишься?
Теперь мне понятно: он походил тогда на
человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет,
одним словом, интереснейшую минуту, зная, что она ни за что не уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
Теперь же, честью клянусь, что эти три сторублевые были мои, но, к моей злой судьбе, тогда я хоть и был уверен в том, что они мои, но все же у меня оставалась
одна десятая доля и сомнения, а для честного
человека это — все; а я — честный
человек.
— Тут, главное, есть
один Жибельский, еще молодой
человек, по судейской части, нечто вроде помощника аблакатишки.
И действительно, в два часа пополудни пожаловал к нему
один барон Р., полковник, военный, господин лет сорока, немецкого происхождения, высокий, сухой и с виду очень сильный физически
человек, тоже рыжеватый, как и Бьоринг, и немного только плешивый.
Это был
один из тех баронов Р., которых очень много в русской военной службе, все
людей с сильнейшим баронским гонором, совершенно без состояния, живущих
одним жалованьем и чрезвычайных служак и фрунтовиков.
— Ваша жена… черт… Если я сидел и говорил теперь с вами, то единственно с целью разъяснить это гнусное дело, — с прежним гневом и нисколько не понижая голоса продолжал барон. — Довольно! — вскричал он яростно, — вы не только исключены из круга порядочных
людей, но вы — маньяк, настоящий помешанный маньяк, и так вас аттестовали! Вы снисхождения недостойны, и объявляю вам, что сегодня же насчет вас будут приняты меры и вас позовут в
одно такое место, где вам сумеют возвратить рассудок… и вывезут из города!
— Тайна что? Все есть тайна, друг, во всем тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая поет, али звезды всем сонмом на небе блещут в ночи — все
одна эта тайна, одинаковая. А всех большая тайна — в том, что душу
человека на том свете ожидает. Вот так-то, друг!
— Есть, друг, — продолжал он, — в Геннадиевой пустыни
один великого ума
человек.
— Нет, считаю это пустою обрядностью. Я должен вам, впрочем, признаться, что мне ваш Петр Валерьяныч нравится: не сено по крайней мере, а все же
человек, несколько похожий на
одного близкого нам обоим человечка, которого мы оба знаем.
Но у Макара Ивановича я, совсем не ожидая того, застал
людей — маму и доктора. Так как я почему-то непременно представил себе, идя, что застану старика
одного, как и вчера, то и остановился на пороге в тупом недоумении. Но не успел я нахмуриться, как тотчас же подошел и Версилов, а за ним вдруг и Лиза… Все, значит, собрались зачем-то у Макара Ивановича и «как раз когда не надо»!
А большой
человек опивается, объедается, на золотой куче сидит, а все в сердце у него
одна тоска.
Когда Версилов передавал мне все это, я, в первый раз тогда, вдруг заметил, что он и сам чрезвычайно искренно занят этим стариком, то есть гораздо более, чем я бы мог ожидать от
человека, как он, и что он смотрит на него как на существо, ему и самому почему-то особенно дорогое, а не из-за
одной только мамы.
Версилов как бы боялся за мои отношения к Макару Ивановичу, то есть не доверял ни моему уму, ни такту, а потому чрезвычайно был доволен потом, когда разглядел, что и я умею иногда понять, как надо отнестись к
человеку совершенно иных понятий и воззрений,
одним словом, умею быть, когда надо, и уступчивым и широким.
Кончилась обедня, вышел Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками как
один сложили, а сама за ними, с пятым ребенком на руках, земно при всех
людях ему поклонилась: «Батюшка, Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
Только вот что, говорит, мне даже чудесно: мало ль ты, говорит, еще горших бесчинств произносил, мало ль по миру
людей пустил, мало ль растлил, мало ль погубил, — все
одно как бы убиением?
В
одном весьма честном доме случилось действительно и грешное и преступное дело; а именно жена
одного известного и уважаемого
человека вошла в тайную любовную связь с
одним молодым и богатым офицером.
Главное то, что в шайке участвовал
один молодой
человек из самого порядочного круга и которому удалось предварительно достать сведения.
— Нет, ничего. Я сам увижусь. Мне жаль Лизу. И что может посоветовать ей Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит ни в
людях, ни в жизни. Вот что еще, мой милый (он меня давно не называл «мой милый»), тут есть тоже… некоторые молодые
люди… из которых
один твой бывший товарищ, Ламберт… Мне кажется, все это — большие мерзавцы… Я только, чтоб предупредить тебя… Впрочем, конечно, все это твое дело, и я понимаю, что не имею права…
Я прямо пришел в тюрьму князя. Я уже три дня как имел от Татьяны Павловны письмецо к смотрителю, и тот принял меня прекрасно. Не знаю, хороший ли он
человек, и это, я думаю, лишнее; но свидание мое с князем он допустил и устроил в своей комнате, любезно уступив ее нам. Комната была как комната — обыкновенная комната на казенной квартире у чиновника известной руки, — это тоже, я думаю, лишнее описывать. Таким образом, с князем мы остались
одни.
Я попросил его оставить меня
одного, отговорившись головною болью. Он мигом удовлетворил меня, даже не докончив фразы, и не только без малейшей обидчивости, но почти с удовольствием, таинственно помахав рукой и как бы выговаривая: «Понимаю-с, понимаю-с», и хоть не проговорил этого, но зато из комнаты вышел на цыпочках, доставил себе это удовольствие. Есть очень досадные
люди на свете.