Неточные совпадения
Замечу тоже, что, кажется,
ни на
одном европейском языке не пишется так трудно, как на русском.
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (
одна маленькая страничка малого формата), что он
ни слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, — словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде, как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и было худо с его стороны в том смысле, что еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
«Я буду не
один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду
один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня
ни на
один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется,
одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Этого чиновника, служившего, кроме того, на казенном месте, и
одного было бы совершенно достаточно; но, по желанию самого князя, прибавили и меня, будто бы на помощь чиновнику; но я тотчас же был переведен в кабинет и часто, даже для виду, не имел пред собою занятий,
ни бумаг,
ни книг.
Я уже знал ее лицо по удивительному портрету, висевшему в кабинете князя; я изучал этот портрет весь этот месяц. При ней же я провел в кабинете минуты три и
ни на
одну секунду не отрывал глаз от ее лица. Но если б я не знал портрета и после этих трех минут спросили меня: «Какая она?» — я бы ничего не ответил, потому что все у меня заволоклось.
— Долго рассказывать… А отчасти моя идея именно в том, чтоб оставили меня в покое. Пока у меня есть два рубля, я хочу жить
один,
ни от кого не зависеть (не беспокойтесь, я знаю возражения) и ничего не делать, — даже для того великого будущего человечества, работать на которого приглашали господина Крафта. Личная свобода, то есть моя собственная-с, на первом плане, а дальше знать ничего не хочу.
Я вошел тут же на Петербургской, на Большом проспекте, в
один мелкий трактир, с тем чтоб истратить копеек двадцать и не более двадцати пяти — более я бы тогда
ни за что себе не позволил.
Я воображал тысячу раз, как я приступлю: я вдруг очутываюсь, как с неба спущенный, в
одной из двух столиц наших (я выбрал для начала наши столицы, и именно Петербург, которому, по некоторому расчету, отдал преимущество); итак, я спущен с неба, но совершенно свободный,
ни от кого не завишу, здоров и имею затаенных в кармане сто рублей для первоначального оборотного капитала.
Мне грустно, что разочарую читателя сразу, грустно, да и весело. Пусть знают, что ровно никакого-таки чувства «мести» нет в целях моей «идеи», ничего байроновского —
ни проклятия,
ни жалоб сиротства,
ни слез незаконнорожденности, ничего, ничего.
Одним словом, романтическая дама, если бы ей попались мои записки, тотчас повесила бы нос. Вся цель моей «идеи» — уединение.
К тому же и не находил ничего в обществе людей, как
ни старался, а я старался; по крайней мере все мои однолетки, все мои товарищи, все до
одного, оказывались ниже меня мыслями; я не помню
ни единого исключения.
Не говоря с ней
ни слова, мы помещались, он по
одну сторону, а я по другую, и с самым спокойным видом, как будто совсем не замечая ее, начинали между собой самый неблагопристойный разговор.
Смотрю я на нее в то утро и сумневаюсь на нее; страшно мне; не буду, думаю, противоречить ей
ни в
одном слове.
Она жила в этом доме совершенно отдельно, то есть хоть и в
одном этаже и в
одной квартире с Фанариотовыми, но в отдельных двух комнатах, так что, входя и выходя, я, например,
ни разу не встретил никого из Фанариотовых.
«Но что ж из того, — думал я, — ведь не для этого
одного она меня у себя принимает»;
одним словом, я даже был рад, что мог быть ей полезным и… и когда я сидел с ней, мне всегда казалось про себя, что это сестра моя сидит подле меня, хоть, однако, про наше родство мы еще
ни разу с ней не говорили,
ни словом,
ни даже намеком, как будто его и не было вовсе.
— Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились и ты меня не с такой бы охотою пускал к себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это есть только вторжение на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес
одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в том, что этим маневром ничего и не достигнешь: никто тебя не послушается, как
ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
Теперь мне понятно: он походил тогда на человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет,
одним словом, интереснейшую минуту, зная, что она
ни за что не уйдет от него, и все это для большей полноты наслаждения.
«То, что она не дворянка, поверьте, не смущало меня
ни минуты, — сказал он мне, — мой дед женат был на дворовой девушке, певице на собственном крепостном театре
одного соседа-помещика.
Я выбежал; я не мог видеть кого бы то
ни было, не только Татьяну Павловну, а мама меня мучила. Я хотел быть
один,
один.
Эта мысль на мгновение овладела всеми моими чувствами, но я мигом и с болью прогнал ее: «Положить голову на рельсы и умереть, а завтра скажут: это оттого он сделал, что украл, сделал от стыда, — нет,
ни за что!» И вот в это мгновение, помню, я ощутил вдруг
один миг страшной злобы.
Версилов как бы боялся за мои отношения к Макару Ивановичу, то есть не доверял
ни моему уму,
ни такту, а потому чрезвычайно был доволен потом, когда разглядел, что и я умею иногда понять, как надо отнестись к человеку совершенно иных понятий и воззрений,
одним словом, умею быть, когда надо, и уступчивым и широким.
Кончилась обедня, вышел Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками как
один сложили, а сама за ними, с пятым ребенком на руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка, Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут
ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
— Нет, ничего. Я сам увижусь. Мне жаль Лизу. И что может посоветовать ей Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит
ни в людях,
ни в жизни. Вот что еще, мой милый (он меня давно не называл «мой милый»), тут есть тоже… некоторые молодые люди… из которых
один твой бывший товарищ, Ламберт… Мне кажется, все это — большие мерзавцы… Я только, чтоб предупредить тебя… Впрочем, конечно, все это твое дело, и я понимаю, что не имею права…
— Э, я их скоро пр-рогоню в шею! Больше стоят, чем дают… Пойдем, Аркадий! Я опоздал. Там меня ждет
один тоже… нужный человек… Скотина тоже… Это все — скоты! Шу-ше-хга, шу-шехга! — прокричал он вновь и почти скрежетнул зубами; но вдруг окончательно опомнился. — Я рад, что ты хоть наконец пришел. Alphonsine,
ни шагу из дому! Идем.
Он оглядел меня очень внимательно, но не сказал
ни слова, а Ламберт так был глуп, что, сажая нас за
одним столом, не счел нужным нас перезнакомить, и, стало быть, тот меня мог принять за
одного из сопровождавших Ламберта шантажников.
И у него ужасно странные мысли: он вам вдруг говорит, что и подлец, и честный — это все
одно и нет разницы; и что не надо ничего делать,
ни доброго,
ни дурного, или все равно — можно делать и доброе, и дурное, а что лучше всего лежать, не снимая платья по месяцу, пить, да есть, да спать — и только.
— Так уж я хочу-с, — отрезал Семен Сидорович и, взяв шляпу, не простившись
ни с кем, пошел
один из залы. Ламберт бросил деньги слуге и торопливо выбежал вслед за ним, даже позабыв в своем смущении обо мне. Мы с Тришатовым вышли после всех. Андреев как верста стоял у подъезда и ждал Тришатова.
Он не преследовал, конечно, потому, что под рукой не случилось другого извозчика, и я успел скрыться из глаз его. Я же доехал лишь до Сенной, а там встал и отпустил сани. Мне ужасно захотелось пройтись пешком.
Ни усталости,
ни большой опьянелости я не чувствовал, а была лишь
одна только бодрость; был прилив сил, была необыкновенная способность на всякое предприятие и бесчисленные приятные мысли в голове.
Только что он, давеча, прочел это письмо, как вдруг ощутил в себе самое неожиданное явление: в первый раз, в эти роковые два года, он не почувствовал
ни малейшей к ней ненависти и
ни малейшего сотрясения, подобно тому как недавно еще «сошел с ума» при
одном только слухе о Бьоринге.
— Я, конечно, вас обижаю, — продолжал он как бы вне себя. — Это в самом деле, должно быть, то, что называют страстью… Я
одно знаю, что я при вас кончен; без вас тоже. Все равно без вас или при вас, где бы вы
ни были, вы все при мне. Знаю тоже, что я могу вас очень ненавидеть, больше, чем любить… Впрочем, я давно
ни об чем не думаю — мне все равно. Мне жаль только, что я полюбил такую, как вы…
Я прибежал к Ламберту. О, как
ни желал бы я придать логический вид и отыскать хоть малейший здравый смысл в моих поступках в тот вечер и во всю ту ночь, но даже и теперь, когда могу уже все сообразить, я никак не в силах представить дело в надлежащей ясной связи. Тут было чувство или, лучше сказать, целый хаос чувств, среди которых я, естественно, должен был заблудиться. Правда, тут было
одно главнейшее чувство, меня подавлявшее и над всем командовавшее, но… признаваться ли в нем? Тем более что я не уверен…
И дерзкий молодой человек осмелился даже обхватить меня
одной рукой за плечо, что было уже верхом фамильярности. Я отстранился, но, сконфузившись, предпочел скорее уйти, не сказав
ни слова. Войдя к себе, я сел на кровать в раздумье и в волнении. Интрига душила меня, но не мог же я так прямо огорошить и подкосить Анну Андреевну. Я вдруг почувствовал, что и она мне тоже дорога и что положение ее ужасно.
—
Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для
одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств; кровь хлынула из его головы на ковер.