Неточные совпадения
Замечу тоже, что, кажется,
ни на одном европейском языке не пишется так трудно,
как на русском.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя
как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один,
как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня
ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Я уже знал ее лицо по удивительному портрету, висевшему в кабинете князя; я изучал этот портрет весь этот месяц. При ней же я провел в кабинете минуты три и
ни на одну секунду не отрывал глаз от ее лица. Но если б я не знал портрета и после этих трех минут спросили меня: «
Какая она?» — я бы ничего не ответил, потому что все у меня заволоклось.
Я действительно был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к
какому бы
ни было. В гимназии я с товарищами был
на ты, но
ни с кем почти не был товарищем, я сделал себе угол и жил в углу. Но не это смущало меня.
На всякий случай я дал себе слово не входить в споры и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
Но после похорон девицы молодой князь Сокольский, возвратившийся из Парижа в Эмс, дал Версилову пощечину публично в саду и тот не ответил вызовом; напротив,
на другой же день явился
на променаде
как ни в чем не бывало.
Были, разумеется, и дети,
как я, но я уже
ни на что не смотрел, а ждал с замиранием сердца представления.
В этом плане, несмотря
на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я был
как в полусне, точно бредил, видел ужасно много снов и почти
ни разу не заснул
как следует.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что,
как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет
как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник
на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и
ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного,
ни одного поступка действительного?
Эта идея бодрила меня и,
как ни смутно было
на душе моей от многого, веселила меня.
Как услыхала она про Версилова, так
на него и накинулась, в исступлении вся, говорит-говорит, смотрю я
на нее и дивлюсь:
ни с кем она, молчаливая такая, так не говорит, а тут еще с незнакомым совсем человеком?
И хоть вы, конечно, может быть, и не пошли бы
на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы сделал вызов,
как бы вы там
ни приняли и что бы вы там
ни сделали… и, признаюсь, даже и теперь тех же целей.
Я знал, серьезно знал, все эти три дня, что Версилов придет сам, первый, — точь-в-точь
как я хотел того, потому что
ни за что
на свете не пошел бы к нему первый, и не по строптивости, а именно по любви к нему, по какой-то ревности любви, — не умею я этого выразить.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним
на третий же день
как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже
как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря
на желание увидеть мать.
Я видел, с
каким мучением и с
каким потерянным взглядом обернулся было князь
на миг к Стебелькову; но Стебельков вынес взгляд
как ни в чем не бывало и, нисколько не думая стушевываться, развязно сел
на диван и начал рукой ерошить свои волосы, вероятно в знак независимости.
— Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились и ты меня не с такой бы охотою пускал к себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это есть только вторжение
на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес одни щелчки и насмешки.
На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в том, что этим маневром ничего и не достигнешь: никто тебя не послушается,
как ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
— О, по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с сердца долой! Лиза, знает мама? Да
как не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась
на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем себя считаешь правой, так-таки
ни капли не винишь себя? Я не знаю,
как это судят по-теперешнему и
каких ты мыслей, то есть насчет меня, мамы, брата, отца… Знает Версилов?
Мы проговорили весь вечер о лепажевских пистолетах, которых
ни тот,
ни другой из нас не видал, о черкесских шашках и о том,
как они рубят, о том,
как хорошо было бы завести шайку разбойников, и под конец Ламберт перешел к любимым своим разговорам
на известную гадкую тему, и хоть я и дивился про себя, но очень любил слушать.
У всякого человека, кто бы он
ни был, наверно, сохраняется какое-нибудь воспоминание о чем-нибудь таком, с ним случившемся,
на что он смотрит или наклонен смотреть,
как на нечто фантастическое, необычайное, выходящее из ряда, почти чудесное, будет ли то — сон, встреча, гадание, предчувствие или что-нибудь в этом роде.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе, то все, что было наружу, была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба не любили друг друга сильнее,
как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства, стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она
как бы нарочно не обращала
на него
ни малейшего внимания.
Дело в том, что в словах бедного старика не прозвучало
ни малейшей жалобы или укора; напротив, прямо видно было, что он решительно не заметил, с самого начала, ничего злобного в словах Лизы, а окрик ее
на себя принял
как за нечто должное, то есть что так и следовало его «распечь» за вину его.
Все закричали, зарадовались, а солдат,
как стоял, так
ни с места, точно в столб обратился, не понимает ничего; не понял ничего и из того, что председатель сказал ему в увещание, отпуская
на волю.
Хвалит пустыню с восторгом, но
ни в пустыню,
ни в монастырь
ни за что не пойдет, потому что в высшей степени «бродяга»,
как мило назвал его Александр Семенович,
на которого ты напрасно, мимоходом сказать, сердишься.
Кончилась обедня, вышел Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним
на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками
как один сложили, а сама за ними, с пятым ребенком
на руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка, Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут
ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
Когда
на коленки их у паперти ставила, все еще в башмачонках были,
каких ни есть, да в салопчиках, все
как ни есть, а купецкие дети; а тут уж пошли бегать и босенькие:
на ребенке одежонка горит, известно.
А Максим-то Иванович все пуще удивляется: „
Ни он такой,
ни он этакой; я его из грязи взял, в драдедам одел;
на нем полсапожки матерчатые, рубашка с вышивкой,
как генеральского сына держу, чего ж он ко мне не привержен?
Выходка Анны Андреевны показалась мне слишком уж решительною, даже циническою: несмотря
на мой отказ содействовать ей, она,
как бы не веря мне
ни на грош, прямо посылала меня к Ламберту.
Разумеется, я видел тоже, что он ловит меня,
как мальчишку (наверное — видел тогда же); но мысль о браке с нею до того пронзила меня всего, что я хоть и удивлялся
на Ламберта,
как это он может верить в такую фантазию, но в то же время сам стремительно в нее уверовал,
ни на миг не утрачивая, однако, сознания, что это, конечно,
ни за что не может осуществиться.
Но если я и вымолвил это, то смотрел я с любовью. Говорили мы
как два друга, в высшем и полном смысле слова. Он привел меня сюда, чтобы что-то мне выяснить, рассказать, оправдать; а между тем уже все было, раньше слов, разъяснено и оправдано. Что бы я
ни услышал от него теперь — результат уже был достигнут, и мы оба со счастием знали про это и так и смотрели друг
на друга.
—
Ни за что не пойду к Анне Андреевне! — повторил я с злобным наслаждением, — потому не пойду, что назвали меня сейчас олухом, тогда
как я никогда еще не был так проницателен,
как сегодня. Все ваши дела
на ладонке вижу; а к Анне Андреевне все-таки не пойду!
Замечу еще, что сама Анна Андреевна
ни на минуту не сомневалась, что документ еще у меня и что я его из рук еще не выпустил. Главное, она понимала превратно мой характер и цинически рассчитывала
на мою невинность, простосердечие, даже
на чувствительность; а с другой стороны, полагала, что я, если б даже и решился передать письмо, например, Катерине Николаевне, то не иначе
как при особых каких-нибудь обстоятельствах, и вот эти-то обстоятельства она и спешила предупредить нечаянностью, наскоком, ударом.
Ни Альфонсинки,
ни хозяина уже давно не было дома. Хозяйку я
ни о чем не хотел расспрашивать, да и вообще положил прекратить с ними всякие сношения и даже съехать
как можно скорей с квартиры; а потому, только что принесли мне кофей, я заперся опять
на крючок. Но вдруг постучали в мою дверь; к удивлению моему, оказался Тришатов.
— Никогда, никогда не смеялась я над вами! — воскликнула она проникнутым голосом и
как бы с величайшим состраданием, изобразившимся
на лице ее. — Если я пришла, то я из всех сил старалась сделать это так, чтоб вам
ни за что не было обидно, — прибавила она вдруг. — Я пришла сюда, чтоб сказать вам, что я почти вас люблю… Простите, я, может, не так сказала, — прибавила она торопливо.
Я решил, несмотря
на все искушение, что не обнаружу документа, не сделаю его известным уже целому свету (
как уже и вертелось в уме моем); я повторял себе, что завтра же положу перед нею это письмо и, если надо, вместо благодарности вынесу даже насмешливую ее улыбку, но все-таки не скажу
ни слова и уйду от нее навсегда…
—
Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась
на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть,
как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств; кровь хлынула из его головы
на ковер.
Она смиренно помогала маме, ходила за больным Андреем Петровичем, но стала ужасно неразговорчива,
ни на кого и
ни на что даже не взглядывала,
как будто ей все равно,
как будто она лишь проходит мимо.