Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Постойте! — проговорил он вдруг, умолкая и подымая кверху палец, — постойте, это… это… если только не ошибусь… это — штуки-с!.. — пробормотал он с улыбкою маньяка, — и значит, что…
Да и не до того нам было; мы говорили без умолку, потому что было о чем, так что я, например, на исчезновение Марьи совсем почти и не обратил внимания; прошу читателя и это запомнить.
Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют.
Он, с огнем опытности в руках, пускался в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел дна, только с удивлением и тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни.
Разговор между обедавшими, за исключением погруженных в мрачное молчание доктора, архитектора и управляющего, не умолкал, где скользя, где цепляясь и задевая кого-нибудь за живое. Один раз Дарья Александровна была задета за живое и так разгорячилась, что даже покраснела, и потом уже вспомнила, не сказано ли ею чего-нибудь лишнего и неприятного. Свияжский заговорил о Левине, рассказывая его странные суждения о том, что машины только вредны в русском хозяйстве.
И скоро звонкий голос Оли // В семействе Лариных умолк. // Улан, своей невольник доли, // Был должен ехать с нею в полк. // Слезами горько обливаясь, // Старушка, с дочерью прощаясь, // Казалось, чуть жива была, // Но Таня плакать не могла; // Лишь смертной бледностью покрылось // Ее печальное лицо. // Когда все вышли на крыльцо, // И всё, прощаясь, суетилось // Вокруг кареты молодых, // Татьяна проводила их.
И дождалась… Открылись очи; // Она сказала: это он! // Увы! теперь и дни, и ночи, // И жаркий одинокий сон, // Всё полно им; всё деве милой // Без умолку волшебной силой // Твердит о нем. Докучны ей // И звуки ласковых речей, // И взор заботливой прислуги. // В уныние погружена, // Гостей не слушает она // И проклинает их досуги, // Их неожиданный приезд // И продолжительный присест.
Встает заря во мгле холодной; // На нивах шум работ умолк; // С своей волчихою голодной // Выходит на дорогу волк; // Его почуя, конь дорожный // Храпит — и путник осторожный // Несется в гору во весь дух; // На утренней заре пастух // Не гонит уж коров из хлева, // И в час полуденный в кружок // Их не зовет его рожок; // В избушке распевая, дева // Прядет, и, зимних друг ночей, // Трещит лучинка перед ней.
На миг умолкли разговоры; // Уста жуют. Со всех сторон // Гремят тарелки и приборы, // Да рюмок раздается звон. // Но вскоре гости понемногу // Подъемлют общую тревогу. // Никто не слушает, кричат, // Смеются, спорят и пищат. // Вдруг двери настежь. Ленский входит, // И с ним Онегин. «Ах, творец! — // Кричит хозяйка: — наконец!» // Теснятся гости, всяк отводит // Приборы, стулья поскорей; // Зовут, сажают двух друзей.
— Батюшка, испейте, — шептал он, бросаясь к нему с графином, — авось поможет… — Испуг и самое участие Порфирия Петровича были до того натуральны, что Раскольников умолк и с диким любопытством стал его рассматривать. Воды, впрочем, он не принял.
Посеяло горе мелким дождичком, Мелким дождичком осенним. А и сеет оно давным-давно, И сечет оно без умолку, Без умолку, без устали, Без конца сечет, без отдыха…