Неточные совпадения
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду
можно бы было принять и за бред, если бы он и без того
не был неправоспособен, как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
Я приставал к нему раз-другой прошлого года, когда
можно было с ним разговаривать (потому что
не всегда
можно было с ним разговаривать), со всеми этими вопросами и заметил, что он, несмотря на всю свою светскость и двадцатилетнее расстояние, как-то чрезвычайно кривился.
Объяснить разве
можно тем, что сделала она
не помня себя, то есть
не в том смысле, как уверяют теперь адвокаты про своих убийц и воров, а под тем сильным впечатлением, которое, при известном простодушии жертвы, овладевает фатально и трагически.
Что отец — это бы еще ничего, и нежностей я
не любил, но человек этот меня знать
не хотел и унизил, тогда как я мечтал о нем все эти годы взасос (если
можно так о мечте выразиться).
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я
не мог вообразить, как
можно было так постареть и истереться всего только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
— Друг мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: ты краснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем и — такое,
можно сказать, отвращение от женщин! Как
можно, чтобы женщина
не производила в твои лета известного впечатления? Мне, mon cher, [Мой милый (франц.).] еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
— Ну, cher enfant,
не от всякого
можно обидеться. Я ценю больше всего в людях остроумие, которое видимо исчезает, а что там Александра Петровна скажет — разве может считаться?
— Как, как вы сказали? — привязался я, —
не от всякого
можно… именно так!
Не всякий стоит, чтобы на него обращать внимание, — превосходное правило! Именно я в нем нуждаюсь. Я это запишу. Вы, князь, говорите иногда премилые вещи.
Я и представить
не мог, чтобы
можно было так испугаться, как он, после этих слов моих.
Я его
не так любил, даже
не любил вовсе. Он был очень бел волосами, с полным, слишком белым лицом, даже неприлично белым, до детскости, а ростом даже выше меня, но принять его
можно было
не иначе как за семнадцатилетнего. Говорить с ним было
не о чем.
— Но чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но
можно работать и
не для одной России. И, кроме того, как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
— Я
не понимаю, как
можно, будучи под влиянием какой-нибудь господствующей мысли, которой подчиняются ваш ум и сердце вполне, жить еще чем-нибудь, что вне этой мысли?
— Но уединения
можно достигнуть вовсе
не топорщась стать Ротшильдом. К чему тут Ротшильд?
Я понять сначала
не мог, как
можно было так низко и позорно тогда упасть и, главное — забыть этот случай,
не стыдиться его,
не раскаиваться.
Что такое хотелось мне тогда сказать вам — забыл конечно, и тогда
не знал, но я пламенно желал вас увидеть как
можно скорей.
Ну что, если я опять-таки до такой степени лакей, что никак
не могу даже того допустить, чтоб от живой жены
можно было жениться еще на жене?
— Мать рассказывает, что
не знала, брать ли с тебя деньги, которые ты давеча ей предложил за месячное твое содержание. Ввиду этакого гроба
не только
не брать, а, напротив, вычет с нас в твою пользу следует сделать! Я здесь никогда
не был и… вообразить
не могу, что здесь
можно жить.
— Я хотел долго рассказывать, но стыжусь, что и это рассказал.
Не все
можно рассказать словами, иное лучше никогда
не рассказывать. Я же вот довольно сказал, да ведь вы же
не поняли.
Безо всякого сомнения, нам вешаться друг другу на шею совсем ни к чему, но
можно расстаться, так сказать, взаимно уважая друг друга,
не правда ли, а?
Я опять направлялся на Петербургскую. Так как мне в двенадцатом часу непременно надо было быть обратно на Фонтанке у Васина (которого чаще всего
можно было застать дома в двенадцать часов), то и спешил я
не останавливаясь, несмотря на чрезвычайный позыв выпить где-нибудь кофею. К тому же и Ефима Зверева надо было захватить дома непременно; я шел опять к нему и впрямь чуть-чуть было
не опоздал; он допивал свой кофей и готовился выходить.
Я, конечно, понял, что он вздумал надо мною насмехаться. Без сомнения, весь этот глупый анекдот
можно было и
не рассказывать и даже лучше, если б он умер в неизвестности; к тому же он отвратителен по своей мелочности и ненужности, хотя и имел довольно серьезные последствия.
Зато есть у меня в Петербурге и несколько мест счастливых, то есть таких, где я почему-нибудь бывал когда-нибудь счастлив, — и что же, я берегу эти места и
не захожу в них как
можно дольше нарочно, чтобы потом, когда буду уже совсем один и несчастлив, зайти погрустить и припомнить.
Кто-то схватился за ручку двери и приотворил ее настолько, что
можно было разглядеть в коридоре какого-то высокого ростом мужчину, очевидно тоже и меня увидавшего и даже меня уже рассматривавшего, но
не входившего еще в комнату, а продолжавшего, через весь коридор и держась за ручку, разговаривать с хозяйкой.
В конце Обуховского проспекта, у Триумфальных ворот, я знал, есть постоялые дворы, где
можно достать даже особую комнатку за тридцать копеек; на одну ночь я решился пожертвовать, только чтоб
не ночевать у Версилова.
Вскочив в спальню и наткнувшись на кровать, я тотчас заметил, что есть дверь из спальни в кухню, стало быть был исход из беды и
можно было убежать совсем, но — о ужас! — дверь была заперта на замок, а в щелке ключа
не было.
— Да почему же, почему же? А ведь, пожалуй, что и
можно бы у него справиться! Этот немец, Крафт,
не болтун и, я помню, пречестный — право, расспросить бы его! Только его, кажется, теперь в Петербурге нет…
Если хотите, тут характернее всего то, что
можно сделать логический вывод какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода — это, конечно,
не всегда бывает.
«Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить могу, так что если даже пожелаете постоянного места, то и то
можно иметь в виду… а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам вопрос:
не могу ли я сейчас быть вам чем полезным?
Потому что, во всяком случае,
можно было бы сделать то же самое,
не обижая себя.
Ну, прощайте, прощайте, постараюсь как
можно дольше
не приходить и знаю, что вам это будет чрезвычайно приятно, что вижу даже по вашим глазам, а обоим нам даже будет выгодно…
— За обиду отца очень
можно обидеться. Нет,
не нахожу смешным.
— Алексей Владимирович Дарзан, Ипполит Александрович Нащокин, — поспешно познакомил их князь; этого мальчика все-таки
можно было рекомендовать: фамилия была хорошая и известная, но нас он давеча
не отрекомендовал, и мы продолжали сидеть по своим углам. Я решительно
не хотел повертывать к ним головы; но Стебельков при виде молодого человека стал радостно осклабляться и видимо угрожал заговорить. Все это мне становилось даже забавно.
Повторю еще раз: перемену против первоначального
можно было заметить и во все последние дни, но
не так,
не до такой степени — вот что главное.
— Он мне сказал;
не беспокойтесь, так, мимо речи, к слову вышло, к одному только слову,
не нарочно. Он мне сказал. А
можно было у него
не брать. Так или
не так?
Я с беспокойством посмотрел на часы, но
не было еще и двух; стало быть, еще
можно было сделать один визит, иначе я бы пропал до трех часов от волнения.
Я очень даже заметил, что вообще у Фанариотовых, должно быть, как-то стыдились Версилова; я по одной, впрочем, Анне Андреевне это заметил, хотя опять-таки
не знаю,
можно ли тут употребить слово «стыдились»; что-то в этом роде, однако же, было.
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть
можно, потому что я играл без расчета, на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду…
Не я буду, если
не выиграю! Я
не пристрастился; это
не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб
не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что
не выйду от вас…
— Ты раскаиваешься? Это хорошо, — ответил он, цедя слова, — я и всегда подозревал, что у тебя игра —
не главное дело, а лишь вре-мен-ное уклонение… Ты прав, мой друг, игра — свинство, и к тому же
можно проиграться.
Мне было все равно, потому что я решился, и, кроме того, все это меня поражало; я сел молча в угол, как
можно более в угол, и просидел,
не смигнув и
не пошевельнувшись, до конца объяснения…
— Мама, родная, неужто вам
можно оставаться? Пойдемте сейчас, я вас укрою, я буду работать для вас как каторжный, для вас и для Лизы… Бросимте их всех, всех и уйдем. Будем одни. Мама, помните, как вы ко мне к Тушару приходили и как я вас признать
не хотел?
«Став на уступ внизу, — раздумывал я далее, —
можно, схватившись за верх ворот, взлезть на самую стену — и никто
не приметит, никого нет, тишина!
А там я усядусь на верху стены и отлично зажгу дрова, даже
не сходя вниз
можно, потому что дрова почти соприкасаются со стеной.
Читатель помнит, впрочем, что я уже
не раз восклицал: «О, если б
можно было переменить прежнее и начать совершенно вновь!»
Не мог бы я так восклицать, если б
не переменился теперь радикально и
не стал совсем другим человеком.
Ботаника совершенно знает, как растет дерево, физиолог и анатом знают даже, почему поет птица, или скоро узнают, а что до звезд, то они
не только все сосчитаны, но всякое движение их вычислено с самою минутною точностью, так что
можно предсказать, даже за тысячу лет вперед, минута в минуту, появление какой-нибудь кометы… а теперь так даже и состав отдаленнейших звезд стал известен.
Дело в том, что, как только обнаружилось все о князе, тотчас после его ареста, то Лиза, первым делом, поспешила стать в такое положение относительно нас и всех, кого угодно, что как будто и мысли
не хотела допустить, что ее
можно сожалеть или в чем-нибудь утешать, а князя оправдывать.
А люди-то на нее удивляются: «Уж и как же это
можно, чтоб от такого счастья отказываться!» И вот чем же он ее в конце покорил: «Все же он, говорит, самоубивец, и
не младенец, а уже отрок, и по летам ко святому причастью его уже прямо допустить нельзя было, а стало быть, все же он хотя бы некий ответ должен дать.
О, я чувствовал, что она лжет (хоть и искренно, потому что лгать
можно и искренно) и что она теперь дурная; но удивительно, как бывает с женщинами: этот вид порядочности, эти высшие формы, эта недоступность светской высоты и гордого целомудрия — все это сбило меня с толку, и я стал соглашаться с нею во всем, то есть пока у ней сидел; по крайней мере —
не решился противоречить.
И у него ужасно странные мысли: он вам вдруг говорит, что и подлец, и честный — это все одно и нет разницы; и что
не надо ничего делать, ни доброго, ни дурного, или все равно —
можно делать и доброе, и дурное, а что лучше всего лежать,
не снимая платья по месяцу, пить, да есть, да спать — и только.
Я еще раз прошу вспомнить, что у меня несколько звенело в голове; если б
не это, я бы говорил и поступал иначе. В этой лавке, в задней комнате, действительно
можно было есть устрицы, и мы уселись за накрытый скверной, грязной скатертью столик. Ламберт приказал подать шампанского; бокал с холодным золотого цвета вином очутился предо мною и соблазнительно глядел на меня; но мне было досадно.
Я начал было плакать,
не знаю с чего;
не помню, как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что
можно было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы
не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.