Неточные совпадения
Что же до Макара Иванова, то
не знаю, в каком смысле он потом женился, то есть с
большим ли удовольствием или только исполняя обязанность.
Я написал кому следует, через кого следует в Петербург, чтобы меня окончательно оставили в покое, денег на содержание мое
больше не присылали и, если возможно, чтоб забыли меня вовсе (то есть, разумеется, в случае, если меня сколько-нибудь помнили), и, наконец, что в университет я «ни за что»
не поступлю.
— Ну, cher enfant,
не от всякого можно обидеться. Я ценю
больше всего в людях остроумие, которое видимо исчезает, а что там Александра Петровна скажет — разве может считаться?
Физиономия Васина
не очень поразила меня, хоть я слышал о нем как о чрезмерно умном: белокурый, с светло-серыми
большими глазами, лицо очень открытое, но в то же время в нем что-то было как бы излишне твердое; предчувствовалось мало сообщительности, но взгляд решительно умный, умнее дергачевского, глубже, — умнее всех в комнате; впрочем, может быть, я теперь все преувеличиваю.
— Нет, это
не так надо ставить, — начал, очевидно возобновляя давешний спор, учитель с черными бакенами, горячившийся
больше всех, — про математические доказательства я ничего
не говорю, но это идея, которой я готов верить и без математических доказательств…
Я никому ничего
не должен, я плачу обществу деньги в виде фискальных поборов за то, чтоб меня
не обокрали,
не прибили и
не убили, а
больше никто ничего с меня требовать
не смеет.
Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз
больше буду, чем все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто
не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже и пальца
не подыму.
Позвольте-с: у меня был товарищ, Ламберт, который говорил мне еще шестнадцати лет, что когда он будет богат, то самое
большое наслаждение его будет кормить хлебом и мясом собак, когда дети бедных будут умирать с голоду; а когда им топить будет нечем, то он купит целый дровяной двор, сложит в поле и вытопит поле, а бедным ни полена
не даст.
— Господа, — дрожал я весь, — я мою идею вам
не скажу ни за что, но я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, —
не думайте, что с моей, потому что я, может быть, в тысячу раз
больше люблю человечество, чем вы все, вместе взятые!
— Я сам знаю, что я, может быть, сброд всех самолюбий и
больше ничего, — начал я, — но
не прошу прощения.
— Нет,
не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется, знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено,
не имело бы
большого юридического значения, так что дело Версилова могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так сказать, дело совести…
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое все у меня осветит. Вы
не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь
больше, чем когда-нибудь это надо!
— Я удивляюсь, как Марья Ивановна вам
не передала всего сама; она могла обо всем слышать от покойного Андроникова и, разумеется, слышала и знает, может быть,
больше меня.
В то время в выздоравливавшем князе действительно, говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть
не бросать свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог знает что
большими кушами, даже на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть
не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать о браке.
— Какой вы час во дню
больше любите? — спросил он, очевидно меня
не слушая.
Я вошел тут же на Петербургской, на
Большом проспекте, в один мелкий трактир, с тем чтоб истратить копеек двадцать и
не более двадцати пяти — более я бы тогда ни за что себе
не позволил.
Его оригинальный ум, его любопытный характер, какие-то там его интриги и приключения и то, что была при нем моя мать, — все это, казалось, уже
не могло бы остановить меня; довольно было и того, что моя фантастическая кукла разбита и что я, может быть, уже
не могу любить его
больше.
Говоря это, я вовсе
не думаю равнять себя с Колумбом, и если кто выведет это, тому будет стыдно и
больше ничего.
У меня достало же силы
не есть и из копеек скопить семьдесят два рубля; достанет и настолько, чтобы и в самом вихре горячки, всех охватившей, удержаться и предпочесть верные деньги
большим.
Тогда —
не от скуки и
не от бесцельной тоски, а оттого, что безбрежно пожелаю
большего, — я отдам все мои миллионы людям; пусть общество распределит там все мое богатство, а я — я вновь смешаюсь с ничтожеством!
И
не половину бы отдал, потому что тогда вышла бы одна пошлость: я стал бы только вдвое беднее и
больше ничего; но именно все, все до копейки, потому что, став нищим, я вдруг стал бы вдвое богаче Ротшильда!
Пивший молодой человек почти совсем
не говорил ни слова, а собеседников около него усаживалось все
больше и
больше; он только всех слушал, беспрерывно ухмылялся с слюнявым хихиканьем и, от времени до времени, но всегда неожиданно, производил какой-то звук, вроде «тюр-люр-лю!», причем как-то очень карикатурно подносил палец к своему носу.
Я
не любил его все
больше и
больше.
—
Не беспокойтесь, мама, я грубить Андрею Петровичу
больше не стану, — отрезал я разом…
Щеки ее были очень худы, даже ввалились, а на лбу сильно начинали скопляться морщинки, но около глаз их еще
не было, и глаза, довольно
большие и открытые, сияли всегда тихим и спокойным светом, который меня привлек к ней с самого первого дня.
Как это ни аристократично, но я все-таки
больше люблю женщину совсем
не работающую.
Лечь спать я положил было раньше, предвидя завтра
большую ходьбу. Кроме найма квартиры и переезда, я принял некоторые решения, которые так или этак положил выполнить. Но вечеру
не удалось кончиться без курьезов, и Версилов сумел-таки чрезвычайно удивить меня. В светелку мою он решительно никогда
не заходил, и вдруг, я еще часу
не был у себя, как услышал его шаги на лесенке: он звал меня, чтоб я ему посветил. Я вынес свечку и, протянув вниз руку, которую он схватил, помог ему дотащиться наверх.
— О да, ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу, то, что ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все, что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего
больше у тебя
не было?
— А! и ты иногда страдаешь, что мысль
не пошла в слова! Это благородное страдание, мой друг, и дается лишь избранным; дурак всегда доволен тем, что сказал, и к тому же всегда выскажет
больше, чем нужно; про запас они любят.
— Как я внизу, например; я тоже высказал
больше, чем нужно: я потребовал «всего Версилова» — это гораздо
больше, чем нужно; мне Версилова вовсе
не нужно.
Я пришел с тем, чтоб уговорить тебя сделать это по возможности мягче и без скандала, чтоб
не огорчить и
не испугать твою мать еще
больше.
Я припоминаю слово в слово рассказ его; он стал говорить с
большой даже охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно было, что он пришел ко мне вовсе
не для болтовни и совсем
не для того, чтоб успокоить мать, а наверно имея другие цели.
Не понимаю, почему вдруг тогда на меня нашло страшное озлобление. Вообще, я с
большим неудовольствием вспоминаю о некоторых моих выходках в те минуты; я вдруг встал со стула.
Я объяснил ему en toutes lettres, [Откровенно, без обиняков (франц.).] что он просто глуп и нахал и что если насмешливая улыбка его разрастается все
больше и
больше, то это доказывает только его самодовольство и ординарность, что
не может же он предположить, что соображения о тяжбе
не было и в моей голове, да еще с самого начала, а удостоило посетить только его многодумную голову.
Сознав все это, я ощутил
большую досаду; тем
не менее
не ушел, а остался, хоть и наверно знал, что досада моя каждые пять минут будет только нарастать.
Не знаю, но я
больше люблю, где книги разбросаны в беспорядке, по крайней мере из занятий
не делается священнодействия.
Волосы его, темно-русые с легкою проседью, черные брови,
большая борода и
большие глаза
не только
не способствовали его характерности, но именно как бы придавали ему что-то общее, на всех похожее.
Но Стебельков
не отставал, возвышал речь все
больше и
больше и хохотал все чаще и чаще; эти люди слушать других
не умеют.
— Это сын его, родной его сын! — повторял он, подводя меня к дамам и
не прибавляя, впрочем, ничего
больше для разъяснения.
— Вот мама посылает тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то, что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит, что
больше тридцати с тебя никак нельзя взять, потому что пятидесяти на тебя
не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
Я пристал к нему, и вот что узнал, к
большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «
не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, «чему, кажется, тот был рад».
Кроме того, есть характеры, так сказать, слишком уж обшарканные горем, долго всю жизнь терпевшие, претерпевшие чрезвычайно много и
большого горя, и постоянного по мелочам и которых ничем уже
не удивишь, никакими внезапными катастрофами и, главное, которые даже перед гробом любимейшего существа
не забудут ни единого из столь дорого доставшихся правил искательного обхождения с людьми.
И я
не осуждаю; тут
не пошлость эгоизма и
не грубость развития; в этих сердцах, может быть, найдется даже
больше золота, чем у благороднейших на вид героинь, но привычка долгого принижения, инстинкт самосохранения, долгая запуганность и придавленность берут наконец свое.
Мать же была еще
не очень старая женщина, лет под пятьдесят всего, такая же белокурая, но с ввалившимися глазами и щеками и с желтыми,
большими и неровными зубами.
— Всего
больше жалею, — расстановочно начал он Васину, очевидно продолжая начатый разговор, — что
не успел устроить все это вчера же вечером, и — наверно
не вышло бы тогда этого страшного дела!
Нет, никогда
больше не сунусь… с «добрыми делами»…
То есть
не то что великолепию, но квартира эта была как у самых «порядочных людей»: высокие,
большие, светлые комнаты (я видел две, остальные были притворены) и мебель — опять-таки хоть и
не Бог знает какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
Это меня немножко взволновало; я еще раз прошелся взад и вперед, наконец взял шляпу и, помню, решился выйти, с тем чтоб, встретив кого-нибудь, послать за князем, а когда он придет, то прямо проститься с ним, уверив, что у меня дела и ждать
больше не могу.
— Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за то тебя всего
больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, — это чтоб ты
не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе: «Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!» А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.
Хоть я и знаю язык, и даже порядочно, но в
большом обществе как-то все еще боюсь начинать; да и выговор у меня, должно быть, далеко
не парижский.