Неточные совпадения
Версилов, выкупив мою мать у Макара Иванова, вскорости уехал и с тех пор, как я уже и прописал выше, стал ее таскать за собою почти повсюду, кроме тех случаев, когда отлучался подолгу; тогда оставлял
большею частью
на попечении тетушки, то есть Татьяны Павловны Прутковой, которая всегда откуда-то в таких случаях подвертывалась.
Я написал кому следует, через кого следует в Петербург, чтобы меня окончательно оставили в покое, денег
на содержание мое
больше не присылали и, если возможно, чтоб забыли меня вовсе (то есть, разумеется, в случае, если меня сколько-нибудь помнили), и, наконец, что в университет я «ни за что» не поступлю.
А из того вышло, что он еще
больше увлекся
на мою же шею.
В судах запирают же двери, когда дело идет о неприличностях; зачем же позволяют
на улицах, где еще
больше людей?
Смотрела она
на меня слишком любопытно, точно ей хотелось, чтоб и я ее тоже очень заметил как можно
больше.
Может, я очень худо сделал, что сел писать: внутри безмерно
больше остается, чем то, что выходит в словах. Ваша мысль, хотя бы и дурная, пока при вас, — всегда глубже, а
на словах — смешнее и бесчестнее. Версилов мне сказал, что совсем обратное тому бывает только у скверных людей. Те только лгут, им легко; а я стараюсь писать всю правду: это ужасно трудно!
В то время в выздоравливавшем князе действительно, говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть не бросать свои деньги
на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать
на Бог знает что
большими кушами, даже
на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать о браке.
— Вам очень дорог этот человек? — спросил Крафт с видимым и
большим участием, которое я прочел
на его лице в ту минуту.
Впрочем, все-таки у нас сохранялись остатки некоторого, когда-то бывшего комфорта; в гостиной, например, имелась весьма недурная фарфоровая лампа, а
на стене висела превосходная
большая гравюра дрезденской Мадонны и тут же напротив,
на другой стене, дорогая фотография, в огромном размере, литых бронзовых ворот флорентийского собора.
В этой же комнате в углу висел
большой киот с старинными фамильными образами, из которых
на одном (всех святых) была
большая вызолоченная серебряная риза, та самая, которую хотели закладывать, а
на другом (
на образе Божьей Матери) — риза бархатная, вышитая жемчугом.
Щеки ее были очень худы, даже ввалились, а
на лбу сильно начинали скопляться морщинки, но около глаз их еще не было, и глаза, довольно
большие и открытые, сияли всегда тихим и спокойным светом, который меня привлек к ней с самого первого дня.
Затем, ты весь месяц у нас и
на нас фыркаешь, — между тем ты человек, очевидно, умный и в этом качестве мог бы предоставить такое фырканье тем, которым нечем уж
больше отмстить людям за свое ничтожество.
Лечь спать я положил было раньше, предвидя завтра
большую ходьбу. Кроме найма квартиры и переезда, я принял некоторые решения, которые так или этак положил выполнить. Но вечеру не удалось кончиться без курьезов, и Версилов сумел-таки чрезвычайно удивить меня. В светелку мою он решительно никогда не заходил, и вдруг, я еще часу не был у себя, как услышал его шаги
на лесенке: он звал меня, чтоб я ему посветил. Я вынес свечку и, протянув вниз руку, которую он схватил, помог ему дотащиться наверх.
Не понимаю, почему вдруг тогда
на меня нашло страшное озлобление. Вообще, я с
большим неудовольствием вспоминаю о некоторых моих выходках в те минуты; я вдруг встал со стула.
Ты так хочешь жить и так жаждешь жить, что дай, кажется, тебе три жизни, тебе и тех будет мало: это у тебя
на лице написано; ну, а такие
большею частью добряки.
Но чтобы наказать себя еще
больше, доскажу его вполне. Разглядев, что Ефим надо мной насмехается, я позволил себе толкнуть его в плечо правой рукой, или, лучше сказать, правым кулаком. Тогда он взял меня за плечи, обернул лицом в поле и — доказал мне
на деле, что он действительно сильнее всех у нас в гимназии.
Я сидел уже с час и
больше, и сидел у окна
на одном из двух приставленных к окну плетеных стульев.
Волосы его, темно-русые с легкою проседью, черные брови,
большая борода и
большие глаза не только не способствовали его характерности, но именно как бы придавали ему что-то общее,
на всех похожее.
Полторы кубических сажени необходимого для человека
на двенадцать часов воздуху, может быть, в этих комнатках и было, но вряд ли
больше.
— Вот мама посылает тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то, что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит, что
больше тридцати с тебя никак нельзя взять, потому что пятидесяти
на тебя не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.
Мне
больше понравилось, когда я раз, недели три тому, заночевал нечаянно
на Петербургской у Ефима.
И я не осуждаю; тут не пошлость эгоизма и не грубость развития; в этих сердцах, может быть, найдется даже
больше золота, чем у благороднейших
на вид героинь, но привычка долгого принижения, инстинкт самосохранения, долгая запуганность и придавленность берут наконец свое.
— Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела… Cher enfant! — вскричал он вдруг, ужасно умилившись, — милый мой юноша! (Он положил мне обе руки
на голову.) Благословляю тебя и твой жребий… будем всегда чисты сердцем, как и сегодня… добры и прекрасны, как можно
больше… будем любить все прекрасное… во всех его разнообразных формах… Ну, enfin… enfin rendons grâce… et je te benis! [А теперь… теперь вознесем хвалу… и я благословляю тебя! (франц.)]
То есть не то что великолепию, но квартира эта была как у самых «порядочных людей»: высокие,
большие, светлые комнаты (я видел две, остальные были притворены) и мебель — опять-таки хоть и не Бог знает какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная,
на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
Впрочем, нет, не Суворов, и как жаль, что забыл, кто именно, только, знаете, хоть и светлость, а чистый этакий русский человек, русский этакий тип, патриот, развитое русское сердце; ну, догадался: «Что ж, ты, что ли, говорит, свезешь камень: чего ухмыляешься?» — «
На агличан
больше, ваша светлость, слишком уж несоразмерную цену берут-с, потому что русский кошель толст, а им дома есть нечего.
Сколько я мог заключить, гость, несмотря
на любезность и кажущееся простодушие тона, был очень чопорен и, конечно, ценил себя настолько, что визит свой мог считать за
большую честь даже кому бы то ни было.
—
На вас платье с
Большой Миллионной; надо денег, надо деньги; у меня деньги лучше, чем у него. Я
больше, чем две тысячи, дам…
Лиза была
большая «мастерица»
на этот счет и со вкусом, а потому и происходил торжественный совет «мудрых женщин».
— Я виноват пред ним, но теперь вы его навещаете и меня вполне заменили: он —
большой изменник и меня
на вас променял.
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и
больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета,
на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду… Не я буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что не выйду от вас…
Теперь мне понятно: он походил тогда
на человека, получившего дорогое, любопытное и долго ожидаемое письмо и которое тот положил перед собой и нарочно не распечатывает, напротив, долго вертит в руках, осматривает конверт, печать, идет распорядиться в другую комнату, отдаляет, одним словом, интереснейшую минуту, зная, что она ни за что не уйдет от него, и все это для
большей полноты наслаждения.
Прогнать служанку было невозможно, и все время, пока Фекла накладывала дров и раздувала огонь, я все ходил
большими шагами по моей маленькой комнате, не начиная разговора и даже стараясь не глядеть
на Лизу.
Он быстрыми и
большими шагами вышел из комнаты. Версилов не провожал его. Он стоял, глядел
на меня рассеянно и как бы меня не замечая; вдруг он улыбнулся, тряхнул волосами и, взяв шляпу, направился тоже к дверям. Я схватил его за руку.
А к гостинцам я даже не притронулся; апельсины и пряники лежали передо мной
на столике, а я сидел, потупив глаза, но с
большим видом собственного достоинства.
Всего
больше я мучил маму и
на нее раздражался.
Росту он, как угадывалось, был
большого, широкоплеч, очень бодрого вида, несмотря
на болезнь, хотя несколько бледен и худ, с продолговатым лицом, с густейшими волосами, но не очень длинными, лет же ему казалось за семьдесят.
— Тайна что? Все есть тайна, друг, во всем тайна Божия. В каждом дереве, в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая поет, али звезды всем сонмом
на небе блещут в ночи — все одна эта тайна, одинаковая. А всех
большая тайна — в том, что душу человека
на том свете ожидает. Вот так-то, друг!
— Ну да, так я и знал, народные предрассудки: «лягу, дескать, да, чего доброго, уж и не встану» — вот чего очень часто боятся в народе и предпочитают лучше проходить болезнь
на ногах, чем лечь в больницу. А вас, Макар Иванович, просто тоска берет, тоска по волюшке да по
большой дорожке — вот и вся болезнь; отвыкли подолгу
на месте жить. Ведь вы — так называемый странник? Ну, а бродяжество в нашем народе почти обращается в страсть. Это я не раз заметил за народом. Наш народ — бродяга по преимуществу.
А
большой человек опивается, объедается,
на золотой куче сидит, а все в сердце у него одна тоска.
Через три дня я встал поутру с постели и вдруг почувствовал, ступив
на ноги, что
больше не слягу.
Видно было, что он много исходил по России, много переслушал, но, повторяю,
больше всего он любил умиление, а потому и все
на него наводящее, да и сам любил рассказывать умилительные вещи.
— Напиши же ты мне картину самую
большую, во всю стену, и напиши
на ней перво-наперво реку, и спуск, и перевоз, и чтоб все люди, какие были тогда, все тут были.
Били они
большею частию
на семейные тайны.
Сказки я тебе потом рассказывал, Софья Андреевна; до сказок ты у меня
большая была охотница; часа по два
на коленях у меня сидит — слушает.
— Dolgorowky, вот рубль, nous vous rendons avec beaucoup de gràce. [Возвращаем вам с
большой благодарностью (франц.).] Петя, ехать! — крикнул он товарищу, и затем вдруг, подняв две бумажки вверх и махая ими и в упор смотря
на Ламберта, завопил из всей силы: — Ohe, Lambert! ou est Lambert, as-tu vu Lambert? [Эй, Ламберт! Где Ламберт, ты не видел Ламберта? (франц.)]
Он держал себя высокомерно, был зол и насмешлив, тогда как Ламберт, напротив, был в
большом возбуждении и, видимо, все его уговаривал, вероятно склоняя
на какое-то предприятие.
— За что же? Ну, спасибо. Послушайте, выпьемте еще бокал. Впрочем, что ж я? вы лучше не пейте. Это он вам правду сказал, что вам нельзя
больше пить, — мигнул он мне вдруг значительно, — а я все-таки выпью. Мне уж теперь ничего, а я, верите ли, ни в чем себя удержать не могу. Вот скажите мне, что мне уж
больше не обедать по ресторанам, и я
на все готов, чтобы только обедать. О, мы искренно хотим быть честными, уверяю вас, но только мы все откладываем.
И вдруг он склонил свою хорошенькую головку мне
на плечо и — заплакал. Мне стало очень, очень его жалко. Правда, он выпил много вина, но он так искренно и так братски со мной говорил и с таким чувством… Вдруг, в это мгновение, с улицы раздался крик и сильные удары пальцами к нам в окно (тут окна цельные,
большие и в первом нижнем этаже, так что можно стучать пальцами с улицы). Это был выведенный Андреев.
Он не преследовал, конечно, потому, что под рукой не случилось другого извозчика, и я успел скрыться из глаз его. Я же доехал лишь до Сенной, а там встал и отпустил сани. Мне ужасно захотелось пройтись пешком. Ни усталости, ни
большой опьянелости я не чувствовал, а была лишь одна только бодрость; был прилив сил, была необыкновенная способность
на всякое предприятие и бесчисленные приятные мысли в голове.
Этот снимок сделан хоть и не так давно, а все же она была тогда моложе и лучше собою; а между тем уж и тогда были эти впалые щеки, эти морщинки
на лбу, эта пугливая робость взгляда, как бы нарастающая у ней теперь с годами — чем дальше, тем
больше.