Неточные совпадения
Каждый-то раз, как я вступал куда-либо в школу или встречался с
лицами, которым, по возрасту
моему, был обязан отчетом, одним словом, каждый-то учителишка, гувернер, инспектор, поп — все, кто угодно, спрося
мою фамилию и услыхав, что я Долгорукий, непременно находили для чего-то нужным прибавить...
Замечу, что
мою мать я, вплоть до прошлого года, почти не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить себе, какое у нее могло быть в то время
лицо.
Ждал я одного
лица, с приездом которого в Петербург мог окончательно узнать истину; в этом была
моя последняя надежда.
— Друг
мой, это что-то шиллеровское! Я всегда удивлялся: ты краснощекий, с
лица твоего прыщет здоровьем и — такое, можно сказать, отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои лета известного впечатления? Мне, mon cher, [
Мой милый (франц.).] еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как пишу, у меня краска в
лице), — милый друг, ты мне теперь как родной; ты мне в этот месяц стал как кусок
моего собственного сердца!
Вы плюнули на меня, а я торжествую; если бы вы в самом деле плюнули мне в
лицо настоящим плевком, то, право, я, может быть, не рассердился, потому что вы —
моя жертва,
моя, а не его.
А между тем спросите, — я бы не променял
моего, может быть, даже очень пошлого
лица, на его
лицо, которое казалось мне так привлекательным.
Из остальных я припоминаю всего только два
лица из всей этой молодежи: одного высокого смуглого человека, с черными бакенами, много говорившего, лет двадцати семи, какого-то учителя или вроде того, и еще молодого парня
моих лет, в русской поддевке, —
лицо со складкой, молчаливое, из прислушивающихся.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности
моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель? Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется, что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это только прием.
Мой читатель —
лицо фантастическое.
Я, может быть, и не ничтожество, но я, например, знаю, по зеркалу, что
моя наружность мне вредит, потому что
лицо мое ординарно.
Но будь я богат, как Ротшильд, — кто будет справляться с
лицом моим и не тысячи ли женщин, только свистни, налетят ко мне с своими красотами?
— Ах, Татьяна Павловна, зачем бы вам так с ним теперь! Да вы шутите, может, а? — прибавила мать, приметив что-то вроде улыбки на
лице Татьяны Павловны. Татьяны Павловнину брань и впрямь иногда нельзя было принять за серьезное, но улыбнулась она (если только улыбнулась), конечно, лишь на мать, потому что ужасно любила ее доброту и уж без сомнения заметила, как в ту минуту она была счастлива
моею покорностью.
— Кстати, Софи, отдай немедленно Аркадию его шестьдесят рублей; а ты,
мой друг, не сердись за торопливость расчета. Я по
лицу твоему угадываю, что у тебя в голове какое-то предприятие и что ты нуждаешься… в оборотном капитале… или вроде того.
— Друг
мой, не претендуй, что она мне открыла твои секреты, — обратился он ко мне, — к тому же она с добрым намерением — просто матери захотелось похвалиться чувствами сына. Но поверь, я бы и без того угадал, что ты капиталист. Все секреты твои на твоем честном
лице написаны. У него «своя идея», Татьяна Павловна, я вам говорил.
— Оставим
мое честное
лицо, — продолжал я рвать, — я знаю, что вы часто видите насквозь, хотя в других случаях не дальше куриного носа, — и удивлялся вашей способности проницать. Ну да, у меня есть «своя идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но я не боюсь признаться: у меня есть «идея». Не боюсь и не стыжусь.
— Ничего я не помню и не знаю, но только что-то осталось от вашего
лица у меня в сердце на всю жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы
моя мать.
— Ваше
лицо, или что-то от него, выражение, до того у меня осталось в памяти, что лет пять спустя, в Москве, я тотчас признал вас, хоть мне и никто не сказал тогда, что вы
моя мать.
— Друг
мой, если хочешь, никогда не была, — ответил он мне, тотчас же скривившись в ту первоначальную, тогдашнюю со мной манеру, столь мне памятную и которая так бесила меня: то есть, по-видимому, он само искреннее простодушие, а смотришь — все в нем одна лишь глубочайшая насмешка, так что я иной раз никак не мог разобрать его
лица, — никогда не была! Русская женщина — женщиной никогда не бывает.
Я запомнил только, что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с
лица как бы несколько похожая на
мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в
моей памяти; только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не могла быть в таком гневном исступлении, в котором стояла передо мной эта особа: губы ее были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
Молодой князь тотчас повернулся ко мне с удвоенно вежливым выражением
лица; но видно было, что имя
мое совсем ему незнакомо.
— Он вас вызвал? — вскричал я и почувствовал, что глаза
мои загорелись и кровь залила мне
лицо.
Я хотел было что-то ответить, но не смог и побежал наверх. Он же все ждал на месте, и только лишь когда я добежал до квартиры, я услышал, как отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина, который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в
мою комнату, задвинулся на защелку и, не зажигая свечки, бросился на
мою кровать,
лицом в подушку, и — плакал, плакал. В первый раз заплакал с самого Тушара! Рыданья рвались из меня с такою силою, и я был так счастлив… но что описывать!
— Ее нет? — вдруг спросила она меня как бы с заботой и досадой, только что меня увидала. И голос и
лицо до того не соответствовали
моим ожиданиям, что я так и завяз на пороге.
Я говорил как будто падал, и лоб
мой горел. Она слушала меня уже без тревоги, напротив, чувство было в
лице; но она смотрела как-то застенчиво, как будто стыдясь.
— Ах, это было так дурно и так легкомысленно с
моей стороны! — воскликнула она, приподнимая к
лицу свою руку и как бы стараясь закрыться рукой, — мне стыдно было еще вчера, а потому я и была так не по себе, когда вы у меня сидели…
Фраза была ужасно значительна. Я осекся на месте. О, разумеется, припоминая все тогдашнее, парадоксальное и бесшабашное настроение
мое, я конечно бы вывернулся каким-нибудь «благороднейшим» порывом, или трескучим словечком, или чем-нибудь, но вдруг я заметил в нахмуренном
лице Лизы какое-то злобное, обвиняющее выражение, несправедливое выражение, почти насмешку, и точно бес меня дернул.
Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил с места, не то что в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но мама не долго выдержала: закрыв руками
лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже не глянув в
мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела на меня молча.
— Друг ты
мой, мне слишком приятно от тебя слышать… такие чувства… Да, я помню очень, я действительно ждал тогда появления краски в твоем
лице, и если сам поддавал, то, может быть, именно чтоб довести тебя до предела…
— Cher enfant, я всегда предчувствовал, что мы, так или иначе, а с тобой сойдемся: эта краска в твоем
лице пришла же теперь к тебе сама собой и без
моих указаний, а это, клянусь, для тебя же лучше… Ты,
мой милый, я замечаю, в последнее время много приобрел… неужто в обществе этого князька?
Видите, голубчик, славный
мой папа, — вы позволите мне вас назвать папой, — не только отцу с сыном, но и всякому нельзя говорить с третьим
лицом о своих отношениях к женщине, даже самых чистейших!
И вот, вдруг она, ни слова не говоря, нагнулась, потупилась и вдруг, бросив обе руки вперед, обхватила меня за талью, а
лицом наклонилась к
моим коленям.
— Что? Как! — вскричал я, и вдруг
мои ноги ослабели, и я бессильно опустился на диван. Он мне сам говорил потом, что я побледнел буквально как платок. Ум замешался во мне. Помню, мы все смотрели молча друг другу в
лицо. Как будто испуг прошел по его
лицу; он вдруг наклонился, схватил меня за плечи и стал меня поддерживать. Я слишком помню его неподвижную улыбку; в ней были недоверчивость и удивление. Да, он никак не ожидал такого эффекта своих слов, потому что был убежден в
моей виновности.
Но вышло совсем иное, и совсем не по
моей воле: я вдруг закрыл
лицо обеими руками и горько, навзрыд, заплакал.
Я бросился на
мою кровать,
лицом в подушку, в темноте, и думал-думал.
Мне о всем этом сообщил сегодня утром, от ее
лица и по ее просьбе, сын
мой, а ее брат Андрей Андреевич, с которым ты, кажется, незнаком и с которым я вижусь аккуратно раз в полгода.
— «Тем даже прекрасней оно, что тайна…» Это я запомню, эти слова. Вы ужасно неточно выражаетесь, но я понимаю… Меня поражает, что вы гораздо более знаете и понимаете, чем можете выразить; только вы как будто в бреду… — вырвалось у меня, смотря на его лихорадочные глаза и на побледневшее
лицо. Но он, кажется, и не слышал
моих слов.
Я лежал
лицом к стене и вдруг в углу увидел яркое, светлое пятно заходящего солнца, то самое пятно, которое я с таким проклятием ожидал давеча, и вот помню, вся душа
моя как бы взыграла и как бы новый свет проник в
мое сердце.
Когда я убежал потом от Альфонсины, он немедленно разыскал
мой адрес (самым простым средством: в адресном столе); потом немедленно сделал надлежащие справки, из коих узнал, что все эти
лица, о которых я ему врал, существуют действительно.
Но она уже прочла в
лице моем, что я «знаю». Я быстро неудержимо обнял ее, крепко, крепко! И в первый раз только я постиг в ту минуту, во всей силе, какое безвыходное, бесконечное горе без рассвета легло навек над всей судьбой этой… добровольной искательницы мучений!
Это был человечек с одной из тех глупо-деловых наружностей, которых тип я так ненавижу чуть ли не с
моего детства; лет сорока пяти, среднего роста, с проседью, с выбритым до гадости
лицом и с маленькими правильными седенькими подстриженными бакенбардами, в виде двух колбасок, по обеим щекам чрезвычайно плоского и злого
лица.
Она встала и вдруг исчезла за портьеру; на
лице ее в то мгновение блистали слезы (истерические, после смеха). Я остался один, взволнованный и смущенный. Положительно я не знал, чему приписать такое в ней волнение, которого я никогда бы в ней и не предположил. Что-то как бы сжалось в
моем сердце.
— Теперь? Измучен? — повторил он опять
мои слова, останавливаясь передо мной, как бы в каком-то недоумении. И вот вдруг тихая, длинная, вдумчивая улыбка озарила его
лицо, и он поднял перед собой палец, как бы соображая. Затем, уже совсем опомнившись, схватил со стола распечатанное письмо и бросил его передо мною...
— Друг
мой! — проговорила она, прикасаясь рукой к его плечу и с невыразимым чувством в
лице, — я не могу слышать таких слов!
Князь сидел на диване за круглым столом, а Анна Андреевна в другом углу, у другого накрытого скатертью стола, на котором кипел вычищенный как никогда хозяйский самовар, приготовляла ему чай. Я вошел с тем же строгим видом в
лице, и старичок, мигом заметив это, так и вздрогнул, и улыбка быстро сменилась в
лице его решительно испугом; но я тотчас же не выдержал, засмеялся и протянул ему руки; бедный так и бросился в
мои объятия.
Лицо в размерах матушки игуменьи Митрофании — разумеется, не предрекая ничего уголовного, что было бы уже несправедливым с
моей стороны.