Неточные совпадения
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу быть спокоен, что не будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и будут, у таких-то,
как вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут,
увидите».
И вот, против всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно посмотрела на меня и,
видя, что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою поклонилась. Правда, она только что вошла и поклонилась
как вошедшая, но улыбка была до того добрая, что, видимо, была преднамеренная. И, помню, я испытал необыкновенно приятное ощущение.
Зверева (ему тоже было лет девятнадцать) я застал на дворе дома его тетки, у которой он временно проживал. Он только что пообедал и ходил по двору на ходулях; тотчас же сообщил мне, что Крафт приехал еще вчера и остановился на прежней квартире, тут же на Петербургской, и что он сам желает
как можно скорее меня
видеть, чтобы немедленно сообщить нечто нужное.
Один чрезвычайно умный человек говорил, между прочим, что нет ничего труднее,
как ответить на вопрос: «Зачем непременно надо быть благородным?»
Видите ли-с, есть три рода подлецов на свете: подлецы наивные, то есть убежденные, что их подлость есть высочайшее благородство, подлецы стыдящиеся, то есть стыдящиеся собственной подлости, но при непременном намерении все-таки ее докончить, и, наконец, просто подлецы, чистокровные подлецы.
Я немного удивился, воротился и опять сел. Крафт сел напротив. Мы обменялись какими-то улыбками, все это я
как теперь
вижу. Очень помню, что мне было как-то удивительно на него.
Татьяна Павловна! Моя мысль — что он хочет… стать Ротшильдом, или вроде того, и удалиться в свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион — мне-то, может быть, и не назначит, — но, во всяком случае, только мы его и
видели. Он у нас
как месяц молодой — чуть покажется, тут и закатится.
— Мама, а не помните ли вы,
как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только
как во сне мерещится, что я вас в первый раз там
увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Я всю эту деревню
как во сне теперь
вижу, я даже свою няньку забыл.
— Я
как сейчас вас
вижу тогдашнего, цветущего и красивого.
Вы удивительно успели постареть и подурнеть в эти девять лет, уж простите эту откровенность; впрочем, вам и тогда было уже лет тридцать семь, но я на вас даже загляделся:
какие у вас были удивительные волосы, почти совсем черные, с глянцевитым блеском, без малейшей сединки; усы и бакены ювелирской отделки — иначе не умею выразиться; лицо матово-бледное, не такое болезненно бледное,
как теперь, а вот
как теперь у дочери вашей, Анны Андреевны, которую я имел честь давеча
видеть; горящие и темные глаза и сверкающие зубы, особенно когда вы смеялись.
— По мере
как я читал, вы улыбались, но я и до половины не дошел,
как вы остановили меня, позвонили и вошедшему слуге приказали попросить Татьяну Павловну, которая немедленно прибежала с таким веселым видом, что я,
видя ее накануне, почти теперь не узнал.
Что такое хотелось мне тогда сказать вам — забыл конечно, и тогда не знал, но я пламенно желал вас
увидеть как можно скорей.
— Маловато, друг мой; признаться, я, судя по твоему приступу и
как ты нас звал смеяться, одним словом,
видя,
как тебе хотелось рассказывать, — я ждал большего.
— То есть,
видишь ли, это
как разуметь…
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я
видел,
как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас еще раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а? Не правда ли?
— Женщины? А я эту женщину
как раз
видел сегодня! Вы, может быть, именно чтоб шпионить за ней, и хотите меня оставить у князя?
В этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я был
как в полусне, точно бредил,
видел ужасно много снов и почти ни разу не заснул
как следует.
А в-третьих, и главное, если даже Версилов был и прав, по каким-нибудь там своим убеждениям, не вызвав князя и решившись снести пощечину, то по крайней мере он
увидит, что есть существо, до того сильно способное чувствовать его обиду, что принимает ее
как за свою, и готовое положить за интересы его даже жизнь свою… несмотря на то что с ним расстается навеки…
— А хозяйку надо бы научить… надо бы их выгнать из квартиры — вот что, и
как можно скорей, а то они тут… Вот
увидите! Вот помяните мое слово,
увидите! Э, черт! — развеселился он вдруг опять, — вы ведь Гришу дождетесь?
— Случайно давеча
видел,
как она бесновалась в коридоре у Васина, визжала и проклинала вас; но в разговоры не вступал и ничего не знаю, а теперь встретил у ворот. Вероятно, это та самая вчерашняя учительница, «дающая уроки из арифметики»?
А между тем, искренно говорю, никогда я не
видел более жестокого и прямого горя,
как смотря на эту несчастную.
Средства у нас
какие; взяли мы эту комнатку, потому что самая маленькая из всех, да и в честном, сами
видим, доме, а это нам пуще всего: женщины мы неопытные, всякий-то нас обидит.
Входит барыня:
видим, одета уж очень хорошо, говорит-то хоть и по-русски, но немецкого
как будто выговору: „Вы, говорит, публиковались в газете, что уроки даете?“ Так мы ей обрадовались тогда, посадили ее, смеется так она ласково: „Не ко мне, говорит, а у племянницы моей дети маленькие; коли угодно, пожалуйте к нам, там и сговоримся“.
Деньги шестьдесят рублей на столе лежат: «Уберите, говорит, маменька: место получим, первым долгом
как можно скорей отдадим, докажем, что мы честные, а что мы деликатные, то он уже
видел это».
Потом помолчала,
вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем,
как почтенному седому человеку, не правда ли?» Я сначала не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
Ну, прощайте, прощайте, постараюсь
как можно дольше не приходить и знаю, что вам это будет чрезвычайно приятно, что
вижу даже по вашим глазам, а обоим нам даже будет выгодно…
То есть не то что великолепию, но квартира эта была
как у самых «порядочных людей»: высокие, большие, светлые комнаты (я
видел две, остальные были притворены) и мебель — опять-таки хоть и не Бог знает
какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
Выйдя на улицу, я повернул налево и пошел куда попало. В голове у меня ничего не вязалось. Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот,
как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и
увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое, было в ее сияющем взгляде.
— Меня, меня, конечно меня! Послушай, ведь ты же меня сам
видел, ведь ты же мне глядел в глаза, и я тебе глядела в глаза, так
как же ты спрашиваешь, меня ли ты встретил? Ну характер! А знаешь, я ужасно хотела рассмеяться, когда ты там мне в глаза глядел, ты ужасно смешно глядел.
— Возьми, Лиза.
Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз
увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня не было друга, да и смотрю я на эту идею
как на вздор; но с тобой не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..
— Ну вот, распилить можно было, — начал я хмуриться; мне ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием. Я понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со мной, я
видел это; мне, помню, было даже это
как бы трогательно от него.
— Милый ты мой, он меня целый час перед тобой веселил. Этот камень… это все, что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но
как его перебить? ведь ты
видел, он тает от удовольствия. Да и, кроме того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только не ошибаюсь, и вовсе не зарыт в яму…
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день
как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже
как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание
увидеть мать.
Я промолчал; ну что тут можно было извлечь? И однако же, после каждого из подобных разговоров я еще более волновался, чем прежде. Кроме того, я
видел ясно, что в нем всегда
как бы оставалась какая-то тайна; это-то и привлекало меня к нему все больше и больше.
Замечу, между прочим, что в том, что он заговорил со мной про французскую революцию, я
увидел какую-то еще прежнюю хитрость его, меня очень забавлявшую: он все еще продолжал считать меня за какого-то революционера и во все разы,
как меня встречал, находил необходимым заговорить о чем-нибудь в этом роде.
Я
видел, с
каким мучением и с
каким потерянным взглядом обернулся было князь на миг к Стебелькову; но Стебельков вынес взгляд
как ни в чем не бывало и, нисколько не думая стушевываться, развязно сел на диван и начал рукой ерошить свои волосы, вероятно в знак независимости.
— Мне нужно скоро узнать, скоро узнать, потому… потому, может, скоро будет и поздно.
Видели,
как давеча он пилюлю съел, когда офицер про барона с Ахмаковой заговорил?
— Слушайте, вы… негодный вы человек! — сказал я решительно. — Если я здесь сижу и слушаю и допускаю говорить о таких лицах… и даже сам отвечаю, то вовсе не потому, что допускаю вам это право. Я просто
вижу какую-то подлость… И, во-первых,
какие надежды может иметь князь на Катерину Николаевну?
Как ни был глуп и косноязычен Стебельков, но я
видел яркого подлеца, во всем его блеске, а главное, без какой-то интриги тут не могло обойтись.
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего!
Видишь, я задолжал,
как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура,
как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду… Не я буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что не выйду от вас…
— Ты не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, — если уж тебе пересказывали, — но, ей-Богу, я люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры…
Видишь, в нем много прекрасных наклонностей… и гуманность есть… Зачатки по крайней мере… а у такой твердой и умной девушки в руках,
как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль, что некогда… да проедем вместе немного, я бы тебе сообщил кое-что…
— Приду, приду,
как обещал. Слушай, Лиза: один поганец — одним словом, одно мерзейшее существо, ну, Стебельков, если знаешь, имеет на его дела страшное влияние… векселя… ну, одним словом, держит его в руках и до того его припер, а тот до того унизился, что уж другого исхода,
как в предложении Анне Андреевне, оба не
видят. Ее по-настоящему надо бы предупредить; впрочем, вздор, она и сама поправит потом все дела. А что, откажет она ему,
как ты думаешь?
Да, да, это-то «счастье» и было тогда главною причиною, что я,
как слепой крот, ничего, кроме себя, не понимал и не
видел!
Я поднял голову: ни насмешки, ни гнева в ее лице, а была лишь ее светлая, веселая улыбка и какая-то усиленная шаловливость в выражении лица, — ее всегдашнее выражение, впрочем, — шаловливость почти детская. «Вот
видишь, я тебя поймала всего; ну, что ты теперь скажешь?» —
как бы говорило все ее лицо.
Я вас тогда
видел, а между тем спроси меня тогда,
как я вышел:
какая вы? — и я бы не сказал.
Хожу и
как будто
вижу ее.
А так
как я и до сих пор держусь убеждения, что в азартной игре, при полном спокойствии характера, при котором сохранилась бы вся тонкость ума и расчета, невозможно не одолеть грубость слепого случая и не выиграть — то, естественно, я должен был тогда все более и более раздражаться,
видя, что поминутно не выдерживаю характера и увлекаюсь,
как совершенный мальчишка.
А потому, мог ли я не быть раздражен на себя,
видя, в
какое жалкое существо обращаюсь я за игорным столом?
— Лиза, милая, я
вижу только, что я тут ничего не знаю, но зато теперь только узнал,
как тебя люблю. Одного только не понимаю, Лиза; все мне тут ясно, одного только совсем не пойму: за что ты его полюбила?
Как ты могла такого полюбить? Вот вопрос!
Он — я его изучил, — он мрачный, мнительный, может быть, он очень добрый, пусть его, но зато в высшей степени склонный прежде всего во всем
видеть злое (в этом, впрочем, совершенно
как я!).