Неточные совпадения
Вопрос следующий:
как она-то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями о законности брака, придавленная,
как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича не меньше чем какого-то
Бога,
как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти до такого греха?
Он как-то вдруг оборвал, раскис и задумался. После потрясений (а потрясения с ним могли случаться поминутно,
Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время
как бы терял здравость рассудка и переставал управлять собой; впрочем, скоро и поправлялся, так что все это было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Вот
как бы я перевел тогдашние мысли и радость мою, и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я был глубже и стыдливее. Может, я и теперь про себя стыдливее, чем в словах и делах моих; дай-то
Бог!
Ведь вы
Бога отрицаете, подвиг отрицаете,
какая же косность, глухая, слепая, тупая, может заставить меня действовать так, если мне выгоднее иначе?
— Это — очень гордый человек,
как вы сейчас сами сказали, а многие из очень гордых людей любят верить в
Бога, особенно несколько презирающие людей. У многих сильных людей есть, кажется, натуральная какая-то потребность — найти кого-нибудь или что-нибудь, перед чем преклониться. Сильному человеку иногда очень трудно переносить свою силу.
— Тут причина ясная: они выбирают
Бога, чтоб не преклоняться перед людьми, — разумеется, сами не ведая,
как это в них делается: преклониться пред
Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее сказать, горячо желающие верить; но желания они принимают за самую веру. Из этаких особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся. Про господина Версилова я думаю, что в нем есть и чрезвычайно искренние черты характера. И вообще он меня заинтересовал.
Вы смеетесь, Катерина Николаевна, вероятно, над моей фигурой; да,
Бог не дал мне фигуры,
как у ваших адъютантов.
То есть не то что великолепию, но квартира эта была
как у самых «порядочных людей»: высокие, большие, светлые комнаты (я видел две, остальные были притворены) и мебель — опять-таки хоть и не
Бог знает
какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
Я приставал к нему часто с религией, но тут туману было пуще всего. На вопрос: что мне делать в этом смысле? — он отвечал самым глупым образом,
как маленькому: «Надо веровать в
Бога, мой милый».
— Вы говорите об какой-то «тяготеющей связи»… Если это с Версиловым и со мной, то это, ей-Богу, обидно. И наконец, вы говорите: зачем он сам не таков,
каким быть учит, — вот ваша логика! И во-первых, это — не логика, позвольте мне это вам доложить, потому что если б он был и не таков, то все-таки мог бы проповедовать истину… И наконец, что это за слово «проповедует»? Вы говорите: пророк. Скажите, это вы его назвали «бабьим пророком» в Германии?
— Ты не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, — если уж тебе пересказывали, — но, ей-Богу, я люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры… Видишь, в нем много прекрасных наклонностей… и гуманность есть… Зачатки по крайней мере… а у такой твердой и умной девушки в руках,
как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль, что некогда… да проедем вместе немного, я бы тебе сообщил кое-что…
Но вот что только скажу: дай вам
Бог всякого счастия, всякого,
какое сами выберете… за то, что вы сами дали мне теперь столько счастья, в один этот час!
Ум и воображение мое
как бы срывались с нитки, и, помню, я начинал даже мечтать о совершенно постороннем и даже
Бог знает о чем.
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (один только
Бог знает зачем) послав копию с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение дня, должен был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры: с утра еще он перевел маму и Лизу (которая,
как я узнал потом, воротившись еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная», были усиленно прибраны и выметены.
Душа во мне, мыслю, едина; ежели ее погублю, то сыскать другой не могу; ну а потом ободрился: «Что же, думаю, не
боги же они, а такие,
как и мы, подобострастные нам, человеки».
Жажда благообразия была в высшей мере, и уж конечно так, но
каким образом она могла сочетаться с другими, уж
Бог знает
какими, жаждами — это для меня тайна.
— Самоубийство есть самый великий грех человеческий, — ответил он, вздохнув, — но судья тут — един лишь Господь, ибо ему лишь известно все, всякий предел и всякая мера. Нам же беспременно надо молиться о таковом грешнике. Каждый раз,
как услышишь о таковом грехе, то, отходя ко сну, помолись за сего грешника умиленно; хотя бы только воздохни о нем к
Богу; даже хотя бы ты и не знал его вовсе, — тем доходнее твоя молитва будет о нем.
— Друг мой, это — вопрос, может быть, лишний. Положим, я и не очень веровал, но все же я не мог не тосковать по идее. Я не мог не представлять себе временами,
как будет жить человек без
Бога и возможно ли это когда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял себе всегда другую картину…
— Кабы умер — так и слава бы
Богу! — бросила она мне с лестницы и ушла. Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в горячке и беспамятстве. «Вечная история!
Какая вечная история?» — с вызовом подумал я, и вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. «Они что-то о нем теперь думают дурное — так пусть же узнают все!» — пролетело в моей голове.
— О, дай
Бог! — вскричала она, сложив пред собою руки, но пугливо всматриваясь в его лицо и
как бы угадывая, что он хотел сказать.
— Mon ami! Mon enfant! — воскликнул он вдруг, складывая перед собою руки и уже вполне не скрывая своего испуга, — если у тебя в самом деле что-то есть… документы… одним словом — если у тебя есть что мне сказать, то не говори; ради
Бога, ничего не говори; лучше не говори совсем…
как можно дольше не говори…
И она полетела к Катерине Николаевне. Мы же с Альфонсинкой пустились к Ламберту. Я погонял извозчика и на лету продолжал расспрашивать Альфонсинку, но Альфонсинка больше отделывалась восклицаниями, а наконец и слезами. Но нас всех хранил
Бог и уберег, когда все уже висело на ниточке. Мы не проехали еще и четверти дороги,
как вдруг я услышал за собой крик: меня звали по имени. Я оглянулся — нас на извозчике догонял Тришатов.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят
как жених; // Таков обычай деревенский; // Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (
Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь // С коня калмыцкого свалясь, //
Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести
бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот
какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай
Бог им долги дни!
Она зари не замечает, // Сидит с поникшею главой // И на письмо не напирает // Своей печати вырезной. // Но, дверь тихонько отпирая, // Уж ей Филипьевна седая // Приносит на подносе чай. // «Пора, дитя мое, вставай: // Да ты, красавица, готова! // О пташка ранняя моя! // Вечор уж
как боялась я! // Да, слава
Богу, ты здорова! // Тоски ночной и следу нет, // Лицо твое
как маков цвет». —
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! — // «Кто б мог подумать?
Как давно! // Надолго ль? Милая! Кузина! // Садись —
как это мудрено! // Ей-богу, сцена из романа…» — // «А это дочь моя, Татьяна». — // «Ах, Таня! подойди ко мне — //
Как будто брежу я во сне… // Кузина, помнишь Грандисона?» // «
Как, Грандисон?.. а, Грандисон! // Да, помню, помню. Где же он?» — // «В Москве, живет у Симеона; // Меня в сочельник навестил; // Недавно сына он женил.