Неточные совпадения
«Я
буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя
как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не
буду один,
как в столько ужасных лет до сих пор: со мной
будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в
том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил
бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня
ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю,
был ли такой день в Петербурге, который
бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и
была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
— Я
бы должен
был спросить двадцать пять рублей; но так
как тут все-таки риск, что вы отступитесь,
то я спросил только десять для верности. Не спущу
ни копейки.
Минута для меня роковая. Во что
бы ни стало надо
было решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного в
том, чтоб порвать, если к
тому же и сами не хотят меня? Мать и сестра? Но их-то я
ни в
каком случае не оставлю —
как бы ни обернулось дело.
Между
тем есть, может
быть, и очень довольно людей почтенных, умных и воздержных, но у которых (
как ни бьются они) нет
ни трех,
ни пяти тысяч и которым, однако, ужасно
бы хотелось иметь их.
И хоть вы, конечно, может
быть, и не пошли
бы на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все
бы сделал вызов,
как бы вы там
ни приняли и что
бы вы там
ни сделали… и, признаюсь, даже и теперь
тех же целей.
— Если б я зараньше сказал,
то мы
бы с тобой только рассорились и ты меня не с такой
бы охотою пускал к себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это
есть только вторжение на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в
том, что этим маневром ничего и не достигнешь: никто тебя не послушается,
как ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
К
тому же сознание, что у меня, во мне,
как бы я
ни казался смешон и унижен, лежит
то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет моих — составляло тогда единственный источник жизни моей, мой свет и мое достоинство, мое оружие и мое утешение, иначе я
бы, может
быть, убил себя еще ребенком.
Мы проговорили весь вечер о лепажевских пистолетах, которых
ни тот,
ни другой из нас не видал, о черкесских шашках и о
том,
как они рубят, о
том,
как хорошо
было бы завести шайку разбойников, и под конец Ламберт перешел к любимым своим разговорам на известную гадкую
тему, и хоть я и дивился про себя, но очень любил слушать.
У всякого человека, кто
бы он
ни был, наверно, сохраняется какое-нибудь воспоминание о чем-нибудь таком, с ним случившемся, на что он смотрит или наклонен смотреть,
как на нечто фантастическое, необычайное, выходящее из ряда, почти чудесное,
будет ли
то — сон, встреча, гадание, предчувствие или что-нибудь в этом роде.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе,
то все, что
было наружу,
была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба не любили друг друга сильнее,
как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства, стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она
как бы нарочно не обращала на него
ни малейшего внимания.
Я просто понял, что выздороветь надо во что
бы ни стало и
как можно скорее, чтобы
как можно скорее начать действовать, а потому решился жить гигиенически и слушаясь доктора (кто
бы он
ни был), а бурные намерения, с чрезвычайным благоразумием (плод широкости), отложил до дня выхода,
то есть до выздоровления.
Версилов
как бы боялся за мои отношения к Макару Ивановичу,
то есть не доверял
ни моему уму,
ни такту, а потому чрезвычайно
был доволен потом, когда разглядел, что и я умею иногда понять,
как надо отнестись к человеку совершенно иных понятий и воззрений, одним словом, умею
быть, когда надо, и уступчивым и широким.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении,
как часто со мною случается (дело
было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для
того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так,
то зачем
бы и вам знать мои секреты? Пусть
бы и вам все равно, куда
бы я
ни пошел! Не так ли?
Я сидел
как ошалелый.
Ни с кем другим никогда я
бы не упал до такого глупого разговора. Но тут какая-то сладостная жажда тянула вести его. К
тому же Ламберт
был так глуп и подл, что стыдиться его нельзя
было.
Но если я и вымолвил это,
то смотрел я с любовью. Говорили мы
как два друга, в высшем и полном смысле слова. Он привел меня сюда, чтобы что-то мне выяснить, рассказать, оправдать; а между
тем уже все
было, раньше слов, разъяснено и оправдано. Что
бы я
ни услышал от него теперь — результат уже
был достигнут, и мы оба со счастием знали про это и так и смотрели друг на друга.
Напротив, его исповедь
была «трогательна»,
как бы ни смеялись надо мной за это выражение, и если мелькало иногда циническое или даже что-то
как будто смешное,
то я
был слишком широк, чтоб не понять и не допустить реализма — не марая, впрочем, идеала.
Клянусь, что
ни одного стула,
ни одного дивана не обил
бы я себе бархатом и
ел бы, имея сто миллионов,
ту же тарелку супу с говядиной,
как и теперь!
— Никогда, никогда не смеялась я над вами! — воскликнула она проникнутым голосом и
как бы с величайшим состраданием, изобразившимся на лице ее. — Если я пришла,
то я из всех сил старалась сделать это так, чтоб вам
ни за что не
было обидно, — прибавила она вдруг. — Я пришла сюда, чтоб сказать вам, что я почти вас люблю… Простите, я, может, не так сказала, — прибавила она торопливо.
— Я, конечно, вас обижаю, — продолжал он
как бы вне себя. — Это в самом деле, должно
быть,
то, что называют страстью… Я одно знаю, что я при вас кончен; без вас тоже. Все равно без вас или при вас, где
бы вы
ни были, вы все при мне. Знаю тоже, что я могу вас очень ненавидеть, больше, чем любить… Впрочем, я давно
ни об чем не думаю — мне все равно. Мне жаль только, что я полюбил такую,
как вы…
Я прибежал к Ламберту. О,
как ни желал
бы я придать логический вид и отыскать хоть малейший здравый смысл в моих поступках в
тот вечер и во всю
ту ночь, но даже и теперь, когда могу уже все сообразить, я никак не в силах представить дело в надлежащей ясной связи. Тут
было чувство или, лучше сказать, целый хаос чувств, среди которых я, естественно, должен
был заблудиться. Правда, тут
было одно главнейшее чувство, меня подавлявшее и над всем командовавшее, но… признаваться ли в нем?
Тем более что я не уверен…
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что
бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Но я не создан для блаженства; // Ему чужда душа моя; // Напрасны ваши совершенства: // Их вовсе недостоин я. // Поверьте (совесть в
том порукой), // Супружество нам
будет мукой. // Я, сколько
ни любил
бы вас, // Привыкнув, разлюблю тотчас; // Начнете плакать: ваши слезы // Не тронут сердца моего, // А
будут лишь бесить его. // Судите ж вы,
какие розы // Нам заготовит Гименей // И, может
быть, на много дней.
Он
то и дело подливал да подливал; чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмка за рюмкой, а встали из-за стола —
как бы ни в чем не бывали, точно
выпили по стакану воды.
Но
как ни исполнен автор благоговения к
тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России,
как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства любви к отчизне, но при всем
том никак не решается внести фразу
какого бы ни было чуждого языка в сию русскую свою поэму.
Что Ноздрев лгун отъявленный, это
было известно всем, и вовсе не
было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять,
как устроен этот смертный:
как бы ни была пошла новость, но лишь
бы она
была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя
бы именно для
того только, чтобы сказать: «Посмотрите,
какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за
тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «
Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их
ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.