Неточные совпадения
Сведения об этой, столь рано его оставившей, супруге довольно у меня неполны и теряются в
моих материалах; да и много из частных обстоятельств
жизни Версилова от меня ускользнуло, до того он был всегда со мною горд, высокомерен, замкнут и небрежен, несмотря, минутами, на поражающее как бы смирение его передо мною.
Вставлю здесь, чтобы раз навсегда отвязаться: редко кто мог столько вызлиться на свою фамилию, как я, в продолжение всей
моей жизни.
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему, все всю
жизнь ее звали тетушкой, не только
моей, но и вообще, равно как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом деле не сродни.
Сам я ненавидел и ненавижу все эти мерзости всю
мою жизнь.
Что на гибель — это-то и мать
моя, надеюсь, понимала всю
жизнь; только разве когда шла, то не думала о гибели вовсе; но так всегда у этих «беззащитных»: и знают, что гибель, а лезут.
В уединении мечтательной и многолетней
моей московской
жизни она создалась у меня еще с шестого класса гимназии и с тех пор, может быть, ни на миг не оставляла меня.
Она поглотила всю
мою жизнь.
Версилов, отец
мой, которого я видел всего только раз в
моей жизни, на миг, когда мне было всего десять лет (и который в один этот миг успел поразить меня), Версилов, в ответ на
мое письмо, не ему, впрочем, посланное, сам вызвал меня в Петербург собственноручным письмом, обещая частное место.
Я не знаю, ненавидел или любил я его, но он наполнял собою все
мое будущее, все расчеты
мои на
жизнь, — и это случилось само собою, это шло вместе с ростом.
Наконец, чтобы перейти к девятнадцатому числу окончательно, скажу пока вкратце и, так сказать, мимолетом, что я застал их всех, то есть Версилова, мать и сестру
мою (последнюю я увидал в первый раз в
жизни), при тяжелых обстоятельствах, почти в нищете или накануне нищеты.
История эта, несмотря на все старания
мои, оставалась для меня в главнейшем невыясненною, несмотря на целый месяц
жизни моей в Петербурге.
Она прежде встречалась мне раза три-четыре в
моей московской
жизни и являлась Бог знает откуда, по чьему-то поручению, всякий раз когда надо было меня где-нибудь устроивать, — при поступлении ли в пансионишко Тушара или потом, через два с половиной года, при переводе меня в гимназию и помещении в квартире незабвенного Николая Семеновича.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в
моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности не стоит).
Это правда, что появление этого человека в
жизни моей, то есть на миг, еще в первом детстве, было тем фатальным толчком, с которого началось
мое сознание. Не встреться он мне тогда —
мой ум,
мой склад мыслей,
моя судьба, наверно, были бы иные, несмотря даже на предопределенный мне судьбою характер, которого я бы все-таки не избегнул.
Да и вообще до сих пор, во всю
жизнь, во всех мечтах
моих о том, как я буду обращаться с людьми, — у меня всегда выходило очень умно; чуть же на деле — всегда очень глупо.
Да, я жаждал могущества всю
мою жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом. Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать; из этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности
моей делали еще сквернее выводы на
мой счет, но розовые щеки
мои доказывали противное.
Могущество! Я убежден, что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали, что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний
моих, то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах
жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу, что я прощения не прошу.
— Ничего я не помню и не знаю, но только что-то осталось от вашего лица у меня в сердце на всю
жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы
моя мать.
— Случилось так, — продолжал я, — что вдруг, в одно прекрасное утро, явилась за мною друг
моего детства, Татьяна Павловна, которая всегда являлась в
моей жизни внезапно, как на театре, и меня повезли в карете и привезли в один барский дом, в пышную квартиру.
Разъясни мне тоже, кстати, друг
мой: ты для чего это и с какою бы целью распространял и в школе, и в гимназии, и во всю
жизнь свою, и даже первому встречному, как я слышал, о своей незаконнорожденности?
И наконец, опять странность: опять он повторял слово в слово
мою мысль (о трех
жизнях), которую я высказал давеча Крафту, главное
моими же словами.
И неужели он не ломался, а и в самом деле не в состоянии был догадаться, что мне не дворянство версиловское нужно было, что не рождения
моего я не могу ему простить, а что мне самого Версилова всю
жизнь надо было, всего человека, отца, и что эта мысль вошла уже в кровь
мою?
«А зажечь, чтоб пред выстрелом опять потушить, как и
жизнь мою, не хочу», — странно прибавил он чуть не в последней строчке.
— Никогда в
жизни не поверю, — вскричал я в чрезвычайном волнении, — чтобы мать
моя хоть чем-нибудь участвовала в этой истории с этой Лидией!
Я довел ее почти вплоть до дому и дал ей
мой адрес. Прощаясь, я поцеловал ее в первый раз еще в
жизни…
Читатель, я начинаю теперь историю
моего стыда и позора, и ничто в
жизни не может для меня быть постыднее этих воспоминаний!
А между тем все эти вопросы меня тревожили всю
мою жизнь, и, признаюсь откровенно, я еще в Москве отдалял их решение именно до свидания нашего в Петербурге.
— Право, не знаю, как вам ответить на это,
мой милый князь, — тонко усмехнулся Версилов. — Если я признаюсь вам, что и сам не умею ответить, то это будет вернее. Великая мысль — это чаще всего чувство, которое слишком иногда подолгу остается без определения. Знаю только, что это всегда было то, из чего истекала живая
жизнь, то есть не умственная и не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая; так что высшая идея, из которой она истекает, решительно необходима, к всеобщей досаде разумеется.
— О, я не вам! — быстро ответил я, но уж Стебельков непозволительно рассмеялся, и именно, как объяснилось после, тому, что Дарзан назвал меня князем. Адская
моя фамилия и тут подгадила. Даже и теперь краснею от мысли, что я, от стыда конечно, не посмел в ту минуту поднять эту глупость и не заявил вслух, что я — просто Долгорукий. Это случилось еще в первый раз в
моей жизни. Дарзан в недоумении глядел на меня и на смеющегося Стебелькова.
— А я очень рада, что вы именно теперь так говорите, — с значением ответила она мне. Я должен сказать, что она никогда не заговаривала со мной о
моей беспорядочной
жизни и об омуте, в который я окунулся, хотя, я знал это, она обо всем этом не только знала, но даже стороной расспрашивала. Так что теперь это было вроде первого намека, и — сердце
мое еще более повернулось к ней.
— Это письмо, — прибавила она грустно, — было самым грустным и легкомысленным поступком
моей жизни.
— Вы решительно — несчастье
моей жизни, Татьяна Павловна; никогда не буду при вас сюда ездить! — и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения.
— Милый
мой, надо уметь переносить маленькие несчастия
жизни, — промямлил, улыбаясь, Версилов, — без несчастий и жить не стоит.
— Эта женщина… — задрожал вдруг
мой голос, — слушайте, Андрей Петрович, слушайте: эта женщина есть то, что вы давеча у этого князя говорили про «живую
жизнь», — помните?
Это я отмечаю здесь для памяти на всю
мою жизнь.
К тому же сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет
моих — составляло тогда единственный источник
жизни моей,
мой свет и
мое достоинство,
мое оружие и
мое утешение, иначе я бы, может быть, убил себя еще ребенком.
И вот этому я бы и научил и
моих детей: «Помни всегда всю
жизнь, что ты — дворянин, что в жилах твоих течет святая кровь русских князей, но не стыдись того, что отец твой сам пахал землю: это он делал по-княжески «.
Знаете ли, что я никогда в
моей жизни не брал ни копейки у князя Николая Ивановича.
В десять часов я намеревался отправиться к Стебелькову, и пешком. Матвея я отправил домой, только что тот явился. Пока пил кофей, старался обдуматься. Почему-то я был доволен; вникнув мгновенно в себя, догадался, что доволен, главное, тем, что «буду сегодня в доме князя Николая Ивановича». Но день этот в
жизни моей был роковой и неожиданный и как раз начался сюрпризом.
И вот тут произошло нечто самое ужасное изо всего, что случилось во весь день… даже из всей
моей жизни: князь отрекся. Я видел, как он пожал плечами и в ответ на сыпавшиеся вопросы резко и ясно выговорил...
«Что ж? — пронеслось в уме
моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую
жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого назвали вором… а там уж и убить себя».
[…Увы! какую пользу принесло бы мне это открытие, сделай я его раньше, и не лучше ли было бы скрывать
мой позор всю
жизнь?
Я не помню даже времени в целой
жизни моей, когда бы я был полон более надменных ощущений, как в те первые дни
моего выздоровления, то есть когда валялась соломинка на постели.
Эту длинную тираду о смехе я помещаю здесь с умыслом, даже жертвуя течением рассказа, ибо считаю ее одним из серьезнейших выводов
моих из
жизни.
И вот точно я в первый раз тогда, с самой
жизни моей, все сие в себе заключил…
Непомерная жажда этой
жизни, их
жизнь захватила весь
мой дух и… и еще какая-то другая сладостная жажда, которую я ощущал до счастья и до мучительной боли.
— Макар Иванович, вы опять употребили слово «благообразие», а я как раз вчера и все дни этим словом мучился… да и всю
жизнь мою мучился, только прежде не знал о чем. Это совпадение слов я считаю роковым, почти чудесным… Объявляю это в вашем присутствии…
Этот сон, мне приснившийся, есть одно из самых странных приключений
моей жизни.
— Нет, ничего. Я сам увижусь. Мне жаль Лизу. И что может посоветовать ей Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит ни в людях, ни в
жизни. Вот что еще,
мой милый (он меня давно не называл «
мой милый»), тут есть тоже… некоторые молодые люди… из которых один твой бывший товарищ, Ламберт… Мне кажется, все это — большие мерзавцы… Я только, чтоб предупредить тебя… Впрочем, конечно, все это твое дело, и я понимаю, что не имею права…
— Ты прав, но ни слова более, умоляю тебя! — проговорил он и вышел от меня. Таким образом, мы нечаянно и капельку объяснились. Но он только прибавил к
моему волнению перед новым завтрашним шагом в
жизни, так что я всю ночь спал, беспрерывно просыпаясь; но мне было хорошо.