Неточные совпадения
Впрочем,
до знаний ее мне решительно нет
дела; я только хочу прибавить, откинув всякую мысль лести и заискивания, что эта Татьяна Павловна — существо благородное и даже оригинальное.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние
дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет
до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой
день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Появившись, она проводила со мною весь тот
день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним словом, все мое приданое
до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы все были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
Алексей Никанорович (Андроников), занимавшийся
делом Версилова, сохранял это письмо у себя и, незадолго
до своей смерти, передал его мне с поручением «приберечь» — может быть, боялся за свои бумаги, предчувствуя смерть.
— Есть.
До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя — мне какое
дело!
Но не «красоты» соблазнили меня умолчать
до сих пор, а и сущность
дела, то есть трудность
дела; даже теперь, когда уже прошло все прошедшее, я ощущаю непреодолимую трудность рассказать эту «мысль».
Вообще же настоящий приступ к
делу у меня был отложен, еще с самого начала, в Москве,
до тех пор пока я буду совершенно свободен; я слишком понимал, что мне надо было хотя бы, например, сперва кончить с гимназией.
Да и вообще
до сих пор, во всю жизнь, во всех мечтах моих о том, как я буду обращаться с людьми, — у меня всегда выходило очень умно; чуть же на
деле — всегда очень глупо.
Но, взамен того, мне известно как пять моих пальцев, что все эти биржи и банкирства я узнаю и изучу в свое время, как никто другой, и что наука эта явится совершенно просто, потому только, что
до этого дойдет
дело.
Незадолго
до французской революции явился в Париже некто Лоу и затеял один, в принципе гениальный, проект (который потом на
деле ужасно лопнул).
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством за то, что тот меня вывел сам в переднюю, и так было вплоть
до другого
дня, когда уже все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
(Я, конечно, все эти знания приобрел еще в школах, даже еще
до гимназии, но лишь слова, а не
дело.)
Он всю жизнь свою, каждый
день может быть, мечтал с засосом и с умилением о полнейшей праздности, так сказать, доводя идеал
до абсолюта —
до бесконечной независимости,
до вечной свободы мечты и праздного созерцания.
— Мама, а не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется,
до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом
деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Всю ночь я был в бреду, а на другой
день, в десять часов, уже стоял у кабинета, но кабинет был притворен: у вас сидели люди, и вы с ними занимались
делами; потом вдруг укатили на весь
день до глубокой ночи — так я вас и не увидел!
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже
до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом
деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
— А что именно, я и
до сих пор не знаю. Но что-то другое, и, знаешь, даже весьма порядочное; заключаю потому, что мне под конец стало втрое при нем совестнее. Он на другой же
день согласился на вояж, без всяких слов, разумеется не забыв ни одной из предложенных мною наград.
— Да уж по тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый
день. А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое
дело Долгорукому
до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
— Вам Версилова; вы имеете
до него
дело, и я тоже, — продолжал я, — я пришел с ним распроститься навеки. Пойдемте.
Этот предсмертный дневник свой он затеял еще третьего
дня, только что воротился в Петербург, еще
до визита к Дергачеву; после же моего ухода вписывал в него каждые четверть часа; самые же последние три-четыре заметки записывал в каждые пять минут.
— Не отрицаю и теперь; но ввиду совершившегося факта что-то
до того представляется в нем грубо ошибочным, что суровый взгляд на
дело поневоле как-то вытесняет даже и самую жалость.
Точно
до сих пор все мои намерения и приготовления были в шутку, а только «теперь вдруг и, главное, внезапно, все началось уже в самом
деле».
А что, если и в самом
деле начнут за мною бегать…» И вот мне начало припоминаться
до последней черточки и с нарастающим удовольствием, как я стоял давеча перед Катериной Николаевной и как ее дерзкие, но удивленные ужасно глаза смотрели на меня в упор.
Только что убежала она вчера от нас, я тотчас же положил было в мыслях идти за ней следом сюда и переубедить ее, но это непредвиденное и неотложное
дело, которое, впрочем, я весьма бы мог отложить
до сегодня… на неделю даже, — это досадное
дело всему помешало и все испортило.
Повторю еще раз: перемену против первоначального можно было заметить и во все последние
дни, но не так, не
до такой степени — вот что главное.
— Приду, приду, как обещал. Слушай, Лиза: один поганец — одним словом, одно мерзейшее существо, ну, Стебельков, если знаешь, имеет на его
дела страшное влияние… векселя… ну, одним словом, держит его в руках и
до того его припер, а тот
до того унизился, что уж другого исхода, как в предложении Анне Андреевне, оба не видят. Ее по-настоящему надо бы предупредить; впрочем, вздор, она и сама поправит потом все
дела. А что, откажет она ему, как ты думаешь?
— Твоя мать — совершеннейшее и прелестнейшее существо, mais [Но (франц.).]… Одним словом, я их, вероятно, не стою. Кстати, что у них там сегодня? Они за последние
дни все
до единой какие-то такие… Я, знаешь, всегда стараюсь игнорировать, но там что-то у них сегодня завязалось… Ты ничего не заметил?
— Удивительное
дело, — проговорил он вдруг, когда я уже высказал все
до последней запятой, — престранное
дело, мой друг: ты говоришь, что был там от трех
до четырех и что Татьяны Павловны не было дома?
Теперь предупрежу, что события с этого
дня до самой катастрофы моей болезни пустились с такою быстротой, что мне, припоминая теперь, даже самому удивительно, как мог я устоять перед ними, как не задавила меня судьба.
К князю я решил пойти вечером, чтобы обо всем переговорить на полной свободе, а
до вечера оставался дома. Но в сумерки получил по городской почте опять записку от Стебелькова, в три строки, с настоятельною и «убедительнейшею» просьбою посетить его завтра утром часов в одиннадцать для «самоважнейших
дел, и сами увидите, что за
делом». Обдумав, я решил поступить судя по обстоятельствам, так как
до завтра было еще далеко.
«Вот это — Дворцовая площадь, вот это — Исаакий, — мерещилось мне, — но теперь мне
до них никакого
дела»; все как-то отчудилось, все это стало вдруг не мое.
Я знал это по прежним
дням, и то, что это непременно сбудется через час, а главное то, что я знал об этом вперед, как дважды два, разозлило меня
до злобы.
У меня хоть и ни малейшей мысли не было его встретить, но я в тот же миг угадал, кто он такой, только все еще сообразить не мог, каким это образом он просидел эти все
дни, почти рядом со мной, так тихо, что я
до сих пор ничего не расслышал.
Но увы! с первых шагов на практике, и почти еще
до шагов, я догадался,
до какой степени трудно и невозможно удерживать себя в подобных предрешениях: на другой же
день после первого знакомства моего с Макаром Ивановичем я был страшно взволнован одним неожиданным обстоятельством.
Думает вдова: «Станет зима, и куда я вас тогда
подеваю; хоть бы вас к тому сроку Бог прибрал!» Только не дождалась
до зимы.
Началось с того, что еще за два
дня до моего выхода Лиза воротилась ввечеру вся в тревоге. Она была страшно оскорблена; и действительно, с нею случилось нечто нестерпимое.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (
дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал
до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни пошел! Не так ли?
Она говорила с необыкновенным одушевлением, очень может быть, что наполовину напускным, но все-таки искренним, потому что видно было,
до какой степени затянулась она вся в это
дело.
Ламберт, как оказалось, жил очень далеко, в Косом переулке, у Летнего сада, впрочем все в тех же нумерах; но тогда, когда я бежал от него, я
до того не заметил дороги и расстояния, что, получив,
дня четыре тому назад, его адрес от Лизы, даже удивился и почти не поверил, что он там живет.
После проклятий, комьев грязи и свистков настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея оставила их; великий источник сил,
до сих пор питавший и гревший их, отходил, как то величавое зовущее солнце в картине Клода Лоррена, но это был уже как бы последний
день человечества.
Здесь передам уже сущность
дела, то есть только то, что сам мог усвоить; да и он мне начал передавать бессвязно. Речь его вдруг стала в десять раз бессвязнее и беспорядочнее, только что он дошел
до этого места.
Все-де, что было в нем свободного, разом уничтожалось пред этой встречей, и человек навеки приковывался к женщине, которой совсем
до него не было
дела.
Но что мучило меня
до боли (мимоходом, разумеется, сбоку, мимо главного мучения) — это было одно неотвязчивое, ядовитое впечатление — неотвязчивое, как ядовитая, осенняя муха, о которой не думаешь, но которая вертится около вас, мешает вам и вдруг пребольно укусит. Это было лишь воспоминание, одно происшествие, о котором я еще никому на свете не сказывал. Вот в чем
дело, ибо надобно же и это где-нибудь рассказать.
И вот, когда
дело, так сказать, дошло
до последней безвыходности, Анна Андреевна вдруг через Ламберта узнает, что существует такое письмо, в котором дочь уже советовалась с юристом о средствах объявить отца сумасшедшим.
Кстати, не знаю наверно даже
до сего
дня, подкупили они Петра Ипполитовича, моего хозяина, или нет, и получил ли он от них хоть сколько-нибудь тогда за услуги или просто пошел в их общество для радостей интриги; но только и он был за мной шпионом, и жена его — это я знаю наверно.
А я-то, я-то
до самого почти конца, еще целых полтора
дня, — я все еще продолжал думать, что я — обладатель тайны и что участь Катерины Николаевны все еще в моих руках!
Было, я думаю, около половины одиннадцатого, когда я, возбужденный и, сколько помню, как-то странно рассеянный, но с окончательным решением в сердце, добрел
до своей квартиры. Я не торопился, я знал уже, как поступлю. И вдруг, едва только я вступил в наш коридор, как точас же понял, что стряслась новая беда и произошло необыкновенное усложнение
дела: старый князь, только что привезенный из Царского Села, находился в нашей квартире, а при нем была Анна Андреевна!
Вот тут-то, как нарочно, ему вдруг удалось узнать о происходившем свидании, глаз на глаз, Катерины Николаевны с влюбленным в нее Версиловым, еще за два
дня до той катастрофы.
До трети этого капитала пришлось, по завещанию старика,
разделить бесчисленным его крестницам; но чрезвычайно странно показалось для всех, что об Анне Андреевне в завещании этом не упоминалось вовсе: ее имя было пропущено.
Но вот что, однако же, мне известно как достовернейший факт: за несколько лишь
дней до смерти старик, призвав дочь и друзей своих, Пелищева и князя В—го, велел Катерине Николаевне, в возможном случае близкой кончины его, непременно выделить из этого капитала Анне Андреевне шестьдесят тысяч рублей.