Неточные совпадения
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже
делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец
пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего
дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу быть спокоен, что не будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и будут, у таких-то, как вы, и бывают непременно, с первого даже года
пойдут, увидите».
— С тех пор я… мне теперь свои
дела… Я
иду.
Короче, я объяснил ему кратко и ясно, что, кроме него, у меня в Петербурге нет решительно никого, кого бы я мог
послать, ввиду чрезвычайного
дела чести, вместо секунданта; что он старый товарищ и отказаться поэтому даже не имеет и права, а что вызвать я желаю гвардии поручика князя Сокольского за то, что, год с лишком назад, он, в Эмсе, дал отцу моему, Версилову, пощечину.
— Да уж по тому одному не
пойду, что согласись я теперь, что тогда
пойду, так ты весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый
день. А главное, все это вздор, вот и все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое
дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
К тому же он получил наследство, а я не хочу
разделять его и
иду с трудами рук моих.
Только что убежала она вчера от нас, я тотчас же положил было в мыслях
идти за ней следом сюда и переубедить ее, но это непредвиденное и неотложное
дело, которое, впрочем, я весьма бы мог отложить до сегодня… на неделю даже, — это досадное
дело всему помешало и все испортило.
Это меня немножко взволновало; я еще раз прошелся взад и вперед, наконец взял шляпу и, помню, решился выйти, с тем чтоб, встретив кого-нибудь,
послать за князем, а когда он придет, то прямо проститься с ним, уверив, что у меня
дела и ждать больше не могу.
— Ах, как жаль! Какой жребий! Знаешь, даже грешно, что мы
идем такие веселые, а ее душа где-нибудь теперь летит во мраке, в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой… Аркадий, кто в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли ты когда об этом мраке? Ах, как я боюсь смерти, и как это грешно! Не люблю я темноты, то ли
дело такое солнце! Мама говорит, что грешно бояться… Аркадий, знаешь ли ты хорошо маму?
— Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, — то не забудем никогда этого
дня и вот этого самого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово, что всегда припомним этот
день, когда мы вот
шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело было… Да? Ведь да?
Я знал, серьезно знал, все эти три
дня, что Версилов придет сам, первый, — точь-в-точь как я хотел того, потому что ни за что на свете не
пошел бы к нему первый, и не по строптивости, а именно по любви к нему, по какой-то ревности любви, — не умею я этого выразить.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же
день как ни в чем не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не
пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
К князю я решил
пойти вечером, чтобы обо всем переговорить на полной свободе, а до вечера оставался дома. Но в сумерки получил по городской почте опять записку от Стебелькова, в три строки, с настоятельною и «убедительнейшею» просьбою посетить его завтра утром часов в одиннадцать для «самоважнейших
дел, и сами увидите, что за
делом». Обдумав, я решил поступить судя по обстоятельствам, так как до завтра было еще далеко.
Было уже восемь часов; я бы давно
пошел, но все поджидал Версилова: хотелось ему многое выразить, и сердце у меня горело. Но Версилов не приходил и не пришел. К маме и к Лизе мне показываться пока нельзя было, да и Версилова, чувствовалось мне, наверно весь
день там не было. Я
пошел пешком, и мне уже на пути пришло в голову заглянуть во вчерашний трактир на канаве. Как раз Версилов сидел на вчерашнем своем месте.
— Слушайте, — вскричал я вдруг, — тут нечего разговаривать; у вас один-единственный путь спасения;
идите к князю Николаю Ивановичу, возьмите у него десять тысяч, попросите, не открывая ничего, призовите потом этих двух мошенников, разделайтесь окончательно и выкупите назад ваши записки… и
дело с концом! Все
дело с концом, и ступайте пахать! Прочь фантазии, и доверьтесь жизни!
Объясню заранее: отослав вчера такое письмо к Катерине Николаевне и действительно (один только Бог знает зачем)
послав копию с него барону Бьорингу, он, естественно, сегодня же, в течение
дня, должен был ожидать и известных «последствий» своего поступка, а потому и принял своего рода меры: с утра еще он перевел маму и Лизу (которая, как я узнал потом, воротившись еще утром, расхворалась и лежала в постели) наверх, «в гроб», а комнаты, и особенно наша «гостиная», были усиленно прибраны и выметены.
— Андрей Петрович, — схватил я его за руку, не подумав и почти в вдохновении, как часто со мною случается (
дело было почти в темноте), — Андрей Петрович, я молчал, — ведь вы видели это, — я все молчал до сих пор, знаете для чего? Для того, чтоб избегнуть ваших тайн. Я прямо положил их не знать никогда. Я — трус, я боюсь, что ваши тайны вырвут вас из моего сердца уже совсем, а я не хочу этого. А коли так, то зачем бы и вам знать мои секреты? Пусть бы и вам все равно, куда бы я ни
пошел! Не так ли?
В этом ресторане, в Морской, я и прежде бывал, во время моего гнусненького падения и разврата, а потому впечатление от этих комнат, от этих лакеев, приглядывавшихся ко мне и узнававших во мне знакомого посетителя, наконец, впечатление от этой загадочной компании друзей Ламберта, в которой я так вдруг очутился и как будто уже принадлежа к ней нераздельно, а главное — темное предчувствие, что я добровольно
иду на какие-то гадости и несомненно кончу дурным
делом, — все это как бы вдруг пронзило меня.
— Ни за что не
пойду к Анне Андреевне! — повторил я с злобным наслаждением, — потому не
пойду, что назвали меня сейчас олухом, тогда как я никогда еще не был так проницателен, как сегодня. Все ваши
дела на ладонке вижу; а к Анне Андреевне все-таки не
пойду!
Кстати, не знаю наверно даже до сего
дня, подкупили они Петра Ипполитовича, моего хозяина, или нет, и получил ли он от них хоть сколько-нибудь тогда за услуги или просто
пошел в их общество для радостей интриги; но только и он был за мной шпионом, и жена его — это я знаю наверно.
Дело в том, что я хотел ее тотчас
послать к Катерине Николаевне, чтоб попросить ту в ее квартиру и при Татьяне же Павловне возвратить документ, объяснив все и раз навсегда…
Что она, Альфонсинка, боится беды, потому что сама участвовала, a cette dame, la generale, непременно приедет, «сейчас, сейчас», потому что они
послали ей с письма копию, и та тотчас увидит, что у них в самом
деле есть это письмо, и поедет к ним, а написал ей письмо один Ламберт, а про Версилова она не знает; а Ламберт рекомендовался как приехавший из Москвы, от одной московской дамы, une dame de Moscou (NB. Марья Ивановна!).
Все эти последние
дни стояло яркое, высокое, весеннее солнце, и я все припоминал про себя то солнечное утро, когда мы, прошлою осенью,
шли с нею по улице, оба радуясь и надеясь и любя друг друга.