Неточные совпадения
Но объяснить, кого я встретил, так, заранее, когда никто ничего не
знает, будет пошло; даже, я думаю, и тон этот пошл:
дав себе слово уклоняться от литературных красот, я с первой строки впадаю в эти красоты.
Правда, в женщинах я ничего не
знаю, да и
знать не хочу, потому что всю жизнь буду плевать и
дал слово.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и
дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не
знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Зверев ждал его именно сегодня или завтра, о чем третьего дня
дал мне
знать.
Мне грустно, что разочарую читателя сразу, грустно, да и весело. Пусть
знают, что ровно никакого-таки чувства «мести» нет в целях моей «идеи», ничего байроновского — ни проклятия, ни жалоб сиротства, ни слез незаконнорожденности, ничего, ничего. Одним словом, романтическая
дама, если бы ей попались мои записки, тотчас повесила бы нос. Вся цель моей «идеи» — уединение.
— Совсем нет, не приписывайте мне глупостей. Мама, Андрей Петрович сейчас похвалил меня за то, что я засмеялся;
давайте же смеяться — что так сидеть! Хотите, я вам про себя анекдоты стану рассказывать? Тем более что Андрей Петрович совсем ничего не
знает из моих приключений.
— Нельзя, Татьяна Павловна, — внушительно ответил ей Версилов, — Аркадий, очевидно, что-то замыслил, и, стало быть, надо ему непременно
дать кончить. Ну и пусть его! Расскажет, и с плеч долой, а для него в том и главное, чтоб с плеч долой спустить. Начинай, мой милый, твою новую историю, то есть я так только говорю: новую; не беспокойся, я
знаю конец ее.
Я не сейчас ведь ответа прошу: я
знаю, что на такие вопросы нельзя
давать ответа тотчас же…
— Нет-с, я ничего не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте, был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там у них положение на докторов, и никто-то его вдобавок не
знал, так вот он тут был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один
дал, по вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
Это были две
дамы, и обе громко говорили, но каково же было мое изумление, когда я по голосу
узнал в одной Татьяну Павловну, а в другой — именно ту женщину, которую всего менее приготовлен был теперь встретить, да еще при такой обстановке!
Я
знал в Москве одну
даму, отдаленно, я смотрел из угла: она была почти так же прекрасна собою, как вы, но она не умела так же смеяться, и лицо ее, такое же привлекательное, как у вас, — теряло привлекательность; у вас же ужасно привлекает… именно этою способностью…
Когда я выговорил про
даму, что «она была прекрасна собою, как вы», то я тут схитрил: я сделал вид, что у меня вырвалось нечаянно, так что как будто я и не заметил; я очень
знал, что такая «вырвавшаяся» похвала оценится выше женщиной, чем какой угодно вылощенный комплимент. И как ни покраснела Анна Андреевна, а я
знал, что ей это приятно. Да и
даму эту я выдумал: никакой я не
знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.
— Я вам сам дверь отворю, идите, но
знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите
дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!
Я слишком видел, что меня никто здесь почему-то не любит и что мне с особенным удовольствием
дают это
знать.
— Я вам — не товарищ! Я вам
давал, да не для того, а вы сами
знаете для чего.
— Вы не могли брать в зачет версиловских без его позволения, и я не мог вам
давать его деньги без его позволения… Я вам свои
давал; и вы
знали;
знали и брали; а я терпел ненавистную комедию в своем доме!
— Что такое я
знал? Какая комедия? За что же вы мне
давали?
— А я что же говорю? Я только это и твержу. Я решительно не
знаю, для чего жизнь так коротка. Чтоб не наскучить, конечно, ибо жизнь есть тоже художественное произведение самого творца, в окончательной и безукоризненной форме пушкинского стихотворения. Краткость есть первое условие художественности. Но если кому не скучно, тем бы и
дать пожить подольше.
Ему надо было только оскорбить, бессмысленно оскорбить, не
зная даже для чего, придравшись к предлогу, а предлог
дал я…
— Так и
знала! Хинное-то лекарство и опоздала
дать вовремя, весь в лихорадке! Проспала я, Макар Иванович, голубчик!
«Я, говорит,
знаю, сколько ему следует
дать.
Все смеются и
знают, что это, чтоб я денег
дал, — можешь представить.
— Сам
знаешь — чем. Ты без меня как духгак и наверно будешь глуп, а я бы тебе
дал тридцать тысяч, и мы бы взяли пополам, и ты сам
знаешь — как. Ну кто ты такой, посмотри: у тебя ничего нет — ни имени, ни фамилии, а тут сразу куш; а имея такие деньги, можешь
знаешь как начать карьеру!
— Вот что, Аркадий: если бы мне осмелился такой, как Бьоринг, наговорить ругательств и ударить при
даме, которую я обожаю, то я б и не
знаю что сделал! А ты стерпел, и я гнушаюсь тобой: ты — тряпка!
Я во всех этих делах все тонкости
знаю, и тебе все приданое
дадут, и ты — богач с карьерой!
— Я ценю наши бывшие встречи; мне в вас дорог юноша, и даже, может быть, эта самая искренность… Я ведь — пресерьезный характер. Я — самый серьезный и нахмуренный характер из всех современных женщин,
знайте это… ха-ха-ха! Мы еще наговоримся, а теперь я немного не по себе, я взволнована и… кажется, у меня истерика. Но наконец-то, наконец-то
даст он и мне жить на свете!
— И ты прав. Я догадался о том, когда уже было все кончено, то есть когда она
дала позволение. Но оставь об этом. Дело не сладилось за смертью Лидии, да, может, если б и осталась в живых, то не сладилось бы, а маму я и теперь не пускаю к ребенку. Это — лишь эпизод. Милый мой, я давно тебя ждал сюда. Я давно мечтал, как мы здесь сойдемся;
знаешь ли, как давно? — уже два года мечтал.
— На, читай! Ты непременно должен все
узнать… и зачем ты так много
дал мне перерыть в этой старой дребедени!.. Я только осквернил и озлобил сердце!..
— Нет, видите, Долгорукий, я перед всеми дерзок и начну теперь кутить. Мне скоро сошьют шубу еще лучше, и я буду на рысаках ездить. Но я буду
знать про себя, что я все-таки у вас не сел, потому что сам себя так осудил, потому что перед вами низок. Это все-таки мне будет приятно припомнить, когда я буду бесчестно кутить. Прощайте, ну, прощайте. И руки вам не
даю; ведь Альфонсинка же не берет моей руки. И, пожалуйста, не догоняйте меня, да и ко мне не ходите; у нас контракт.
Он у него родовой, дедовский; он весь век с ним не расставался;
знаю, помню, он мне его завещал; очень припоминаю… и, кажется, раскольничий… дайте-ка взглянуть.
Итак, пусть же
знают, что не для того я хотел ее опозорить и собирался быть свидетелем того, как она
даст выкуп Ламберту (о, низость!), — не для того, чтобы спасти безумного Версилова и возвратить его маме, а для того… что, может быть, сам был влюблен в нее, влюблен и ревновал!
Что она, Альфонсинка, боится беды, потому что сама участвовала, a cette dame, la generale, непременно приедет, «сейчас, сейчас», потому что они послали ей с письма копию, и та тотчас увидит, что у них в самом деле есть это письмо, и поедет к ним, а написал ей письмо один Ламберт, а про Версилова она не
знает; а Ламберт рекомендовался как приехавший из Москвы, от одной московской
дамы, une dame de Moscou (NB. Марья Ивановна!).