Неточные совпадения
Ибо об чем,
о Господи, об чем мог
говорить в
то время такой человек, как Версилов, с такою особою, как моя мать, даже и в случае самой неотразимой любви?
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не
говоря уже
о том, что все еще была надежда выиграть процесс
о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько более тысяч.
Это именно была дочь князя,
та генеральша Ахмакова, молодая вдова,
о которой я уже
говорил и которая была в жестокой вражде с Версиловым.
Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти никогда и не
говорили о генеральше,
то есть как бы избегали
говорить: избегал особенно я, а он в свою очередь избегал
говорить о Версилове, и я прямо догадался, что он не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Преимущественно мы
говорили о двух отвлеченных предметах —
о Боге и бытии его,
то есть существует он или нет, и об женщинах.
Сам он не стоит описания, и, собственно, в дружеских отношениях я с ним не был; но в Петербурге его отыскал; он мог (по разным обстоятельствам,
о которых
говорить тоже не стоит) тотчас же сообщить мне адрес одного Крафта, чрезвычайно нужного мне человека, только что
тот вернется из Вильно.
В
то время в выздоравливавшем князе действительно,
говорят, обнаружилась склонность тратить и чуть не бросать свои деньги на ветер: за границей он стал покупать совершенно ненужные, но ценные вещи, картины, вазы; дарить и жертвовать на Бог знает что большими кушами, даже на разные тамошние учреждения; у одного русского светского мота чуть не купил за огромную сумму, заглазно, разоренное и обремененное тяжбами имение; наконец, действительно будто бы начал мечтать
о браке.
Тот документ,
о котором
говорил Крафт,
то письмо этой женщины к Андроникову, которого так боится она, которое может сокрушить ее участь и ввергнуть ее в нищету и которое она предполагает у Версилова, — это письмо было не у Версилова, а у меня, зашито в моем боковом кармане!
— Слышали, — скажут мне, — не новость. Всякий фатер в Германии повторяет это своим детям, а между
тем ваш Ротшильд (
то есть покойный Джемс Ротшильд, парижский, я
о нем
говорю) был всего только один, а фатеров мильоны.
Я содрогнулся внутри себя. Конечно, все это была случайность: он ничего не знал и
говорил совсем не
о том, хоть и помянул Ротшильда; но как он мог так верно определить мои чувства: порвать с ними и удалиться? Он все предугадал и наперед хотел засалить своим цинизмом трагизм факта. Что злился он ужасно, в
том не было никакого сомнения.
Я теперь согласен, что многое из
того не надо было объяснять вовсе,
тем более с такой прямотой: не
говоря уже
о гуманности, было бы даже вежливее; но поди удержи себя, когда, растанцевавшись, захочется сделать хорошенькое па?
Оказывается, что все, что
говорили вчера у Дергачева
о нем, справедливо: после него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов
о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить.
— Вообще, я не мог многого извлечь из
того, что
говорил господин Стебельков, — заключил я
о Стебелькове, — он как-то сбивчиво
говорит… и как будто в нем что-то такое легкомысленное…
Говорили мы во все это время,
то есть во все эти два месяца, лишь
о самых отвлеченных предметах.
— Женевские идеи — это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации. Одним словом, это — одна из
тех длинных историй, которые очень скучно начинать, и гораздо будет лучше, если мы с тобой
поговорим о другом, а еще лучше, если помолчим
о другом.
— Об этой идее я, конечно, слышал, и знаю все; но я никогда не
говорил с князем об этой идее. Я знаю только, что эта идея родилась в уме старого князя Сокольского, который и теперь болен; но я никогда ничего не
говорил и в
том не участвовал. Объявляя вам об этом единственно для объяснения, позволю вас спросить, во-первых: для чего вы-то со мной об этом заговорили? А во-вторых, неужели князь с вами
о таких вещах
говорит?
— Слушайте, вы… негодный вы человек! — сказал я решительно. — Если я здесь сижу и слушаю и допускаю
говорить о таких лицах… и даже сам отвечаю,
то вовсе не потому, что допускаю вам это право. Я просто вижу какую-то подлость… И, во-первых, какие надежды может иметь князь на Катерину Николаевну?
Он произвел на меня такое грязное и смутное впечатление, что, выйдя, я даже старался не думать и только отплевался. Идея
о том, что князь мог
говорить с ним обо мне и об этих деньгах, уколола меня как булавкой. «Выиграю и отдам сегодня же», — подумал я решительно.
Мы с ним, например, сегодня чуть не поссорились за одну идею: его убеждение, что если
говоришь о благородстве,
то будь сам благороден, не
то все, что ты скажешь, — ложь.
Когда я сижу с вами рядом,
то не только не могу
говорить о дурном, но и мыслей дурных иметь не могу; они исчезают при вас, и, вспоминая мельком
о чем-нибудь дурном подле вас, я тотчас же стыжусь этого дурного, робею и краснею в душе.
— Вы помните, мы иногда по целым часам
говорили про одни только цифры, считали и примеривали, заботились
о том, сколько школ у нас, куда направляется просвещение.
Я на прошлой неделе заговорила было с князем — вым
о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а сама не умела решить, и вообразите, он сел подле и начал мне рассказывать, даже очень подробно, но все с какой-то иронией и с
тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно
говорят «великие мужи» с нами, женщинами, если
те сунутся «не в свое дело»…
Так случилось и теперь: я мигом проврался; без всякого дурного чувства, а чисто из легкомыслия; заметив, что Лиза ужасно скучна, я вдруг брякнул, даже и не подумав
о том, что
говорю...
— Вы меня измучили оба трескучими вашими фразами и все фразами, фразами, фразами! Об чести, например! Тьфу! Я давно хотел порвать… Я рад, рад, что пришла минута. Я считал себя связанным и краснел, что принужден принимать вас… обоих! А теперь не считаю себя связанным ничем, ничем, знайте это! Ваш Версилов подбивал меня напасть на Ахмакову и осрамить ее… Не смейте же после
того говорить у меня
о чести. Потому что вы — люди бесчестные… оба, оба; а вы разве не стыдились у меня брать мои деньги?
— Но как могли вы, — вскричал я, весь вспыхнув, — как могли вы, подозревая даже хоть на каплю, что я знаю
о связи Лизы с князем, и видя, что я в
то же время беру у князя деньги, — как могли вы
говорить со мной, сидеть со мной, протягивать мне руку, — мне, которого вы же должны были считать за подлеца, потому что, бьюсь об заклад, вы наверно подозревали, что я знаю все и беру у князя за сестру деньги зазнамо!
Но вот что, — странно усмехнулся он вдруг, — я тебя, конечно, заинтересую сейчас одним чрезвычайным даже известием: если б твой князь и сделал вчера свое предложение Анне Андреевне (чего я, подозревая
о Лизе, всеми бы силами моими не допустил, entre nous soit dit [Между нами
говоря (франц.)]),
то Анна Андреевна наверно и во всяком случае ему тотчас бы отказала.
— Но… я не
то, совсем не
то говорил!
О Боже, что она может обо мне теперь подумать! Но ведь это сумасшедший? Ведь он сумасшедший… Я вчера его видел. Когда письмо было послано?
Я сохранил ясное воспоминание лишь
о том, что когда рассказывал ему
о «документе»,
то никак не мог понятливо выразиться и толком связать рассказ, и по лицу его слишком видел, что он никак не может понять меня, но что ему очень бы хотелось понять, так что даже он рискнул остановить меня вопросом, что было опасно, потому что я тотчас, чуть перебивали меня, сам перебивал
тему и забывал,
о чем
говорил.
— Ученых людей этих, профессоров этих самых (вероятно, перед
тем говорили что-нибудь
о профессорах), — начал Макар Иванович, слегка потупившись, — я сначала ух боялся: не смел я пред ними, ибо паче всего опасался безбожника.
Говоря, например,
о том, как солдат, возвратясь в деревню, не понравился мужикам, Макар Иванович выразился: «А солдат известно что: солдат — „мужик порченый“.
И не напрасно приснился отрок. Только что Максим Иванович
о сем изрек, почти, так сказать, в самую
ту минуту приключилось с новорожденным нечто: вдруг захворал. И болело дитя восемь дней, молились неустанно, и докторов призывали, и выписали из Москвы самого первого доктора по чугунке. Прибыл доктор, рассердился. «Я,
говорит, самый первый доктор, меня вся Москва ожидает». Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А ребеночек к вечеру помер.
Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но маме не могла не признаться.
О, в
тот вечер они сошлись опять совершенно как прежде: лед был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась, хотя была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не
говоря ни слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он
говорил. С
того разу с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна, хотя все оставалась неразговорчивою.
Говорил он
о чем-то лишь с Ламбертом, да и
то почти шепотом, да и
то говорил почти один Ламберт, а рябой лишь отделывался отрывочными, сердитыми и ультиматными словами.
Я, например,
говорил об его убеждениях, но, главное,
о его вчерашнем восторге,
о восторге к маме,
о любви его к маме,
о том, что он целовал ее портрет…
От кого придут деньги — я не справлялся; я знал, что от Версилова, а так как я день и ночь мечтал тогда, с замиранием сердца и с высокомерными планами,
о встрече с Версиловым,
то о нем вслух совсем перестал
говорить, даже с Марьей Ивановной.
— Видите, как я даже не умею
говорить с вами. Мне кажется, если б вы меня могли меньше любить,
то я бы вас тогда полюбила, — опять робко улыбнулась она. Самая полная искренность сверкнула в ее ответе, и неужели она не могла понять, что ответ ее есть самая окончательная формула их отношений, все объясняющая и разрешающая.
О, как он должен был понять это! Но он смотрел на нее и странно улыбался.
Еще черта: мы только
говорили, что надо это сделать, что мы «это» непременно сделаем, но
о том, где это будет, как и когда — об этом мы не сказали тоже ни слова!
— C'est ça. [Да, конечно (франц.).]
Тем лучше. Il semble qu'il est bête, ce gentilhomme. [Он, кажется, глуп, этот дворянин (франц.).] Cher enfant, ради Христа, не
говори Анне Андреевне, что я здесь всего боюсь; я все здесь похвалил с первого шагу, и хозяина похвалил. Послушай, ты знаешь историю
о фон Зоне — помнишь?
— Нет, он сойдет с ума, если я ему покажу письмо дочери, в котором
та советуется с адвокатом
о том, как объявить отца сумасшедшим! — воскликнул я с жаром. — Вот чего он не вынесет. Знайте, что он не верит письму этому, он мне уже
говорил!
Да и не до
того нам было; мы
говорили без умолку, потому что было
о чем, так что я, например, на исчезновение Марьи совсем почти и не обратил внимания; прошу читателя и это запомнить.
О том, как мог Версилов совокупиться с Ламбертом, — я пока и
говорить не буду: это — потом; главное — тут был «двойник»!
О Катерине Николаевне
говорим иногда лишь я да Татьяна Павловна, да и
то по секрету.