Неточные совпадения
Я так и прописываю это слово: «уйти
в свою идею», потому что это выражение может обозначить почти всю мою главную мысль — то самое, для чего я живу на
свете.
Отвернулись от него все, между прочим и все влиятельные знатные люди, с которыми он особенно умел во всю жизнь поддерживать связи, вследствие слухов об одном чрезвычайно низком и — что хуже всего
в глазах «
света» — скандальном поступке, будто бы совершенном им с лишком год назад
в Германии, и даже о пощечине, полученной тогда же слишком гласно, именно от одного из князей Сокольских, и на которую он не ответил вызовом.
Если же захотят узнать, об чем мы весь этот месяц с ним проговорили, то отвечу, что,
в сущности, обо всем на
свете, но все о странных каких-то вещах.
В «
свете» только «
свет» и больше ничего; Катерина Николаевна (дочь его) блестящая женщина, и я горжусь, но она часто, очень-очень, милый мой, часто меня обижает…
— Cher… жаль, если
в конце жизни скажешь себе, как и я: je sais tout, mais je ne sais rien de bon. [Я знаю все, но не знаю ничего хорошего (франц.).] Я решительно не знаю, для чего я жил на
свете! Но… я тебе столько обязан… и я даже хотел…
Да черт мне
в них, и до будущего, когда я один только раз на
свете живу!
Версилов к образам,
в смысле их значения, был очевидно равнодушен и только морщился иногда, видимо сдерживая себя, от отраженного от золоченой ризы
света лампадки, слегка жалуясь, что это вредит его зрению, но все же не мешал матери зажигать.
Помню еще около дома огромные деревья, липы кажется, потом иногда сильный
свет солнца
в отворенных окнах, палисадник с цветами, дорожку, а вас, мама, помню ясно только
в одном мгновении, когда меня
в тамошней церкви раз причащали и вы приподняли меня принять дары и поцеловать чашу; это летом было, и голубь пролетел насквозь через купол, из окна
в окно…
Эта способность уважать себя именно
в своем положении — чрезвычайно редка на
свете, по крайней мере столь же редка, как и истинное собственное достоинство…
Он не договорил и очень неприятно поморщился. Часу
в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело. Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов: рассказ этой дамы выдвигал его совсем
в другом
свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег на постель Васина так, как был, одетый и
в сапогах, на минутку, совсем без намерения спать — и вдруг заснул, даже не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то не разбудил меня.
Я знал, серьезно знал, все эти три дня, что Версилов придет сам, первый, — точь-в-точь как я хотел того, потому что ни за что на
свете не пошел бы к нему первый, и не по строптивости, а именно по любви к нему, по какой-то ревности любви, — не умею я этого выразить.
Наше дворянство и теперь, потеряв права, могло бы оставаться высшим сословием,
в виде хранителя чести,
света, науки и высшей идеи и, что главное, не замыкаясь уже
в отдельную касту, что было бы смертью идеи.
Кто, кто, скажите, заставляет вас делать такие признания мне вслух? — вскрикнул я, как опьянелый, — ну что бы вам стоило встать и
в отборнейших выражениях, самым тонким образом доказать мне, как дважды два, что хоть оно и было, но все-таки ничего не было, — понимаете, как обыкновенно умеют у вас
в высшем
свете обращаться с правдой?
Повторяю, я еще не видал его
в таком возбуждении, хотя лицо его было весело и сияло
светом; но я заметил, что когда он вынимал из портмоне два двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали руки, а пальцы совсем не слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и дать поручику; я забыть этого не могу.
Лучше всего во всем этом то, что тут никакого скандала, все très comme il faut [Очень прилично (франц.).]
в глазах
света.
Кажется, я минут на десять или более забылся совсем, заснул, но взвизгнула болонка, и я очнулся: сознание вдруг на мгновение воротилось ко мне вполне и осветило меня всем своим
светом; я вскочил
в ужасе.
Но слабый
свет сознания скоро померк: к вечеру этого второго дня я уже был
в полной горячке.
Уходить я собирался без отвращения, без проклятий, но я хотел собственной силы, и уже настоящей, не зависимой ни от кого из них и
в целом мире; а я-то уже чуть было не примирился со всем на
свете!
— Тайна что? Все есть тайна, друг, во всем тайна Божия.
В каждом дереве,
в каждой былинке эта самая тайна заключена. Птичка ли малая поет, али звезды всем сонмом на небе блещут
в ночи — все одна эта тайна, одинаковая. А всех большая тайна —
в том, что душу человека на том
свете ожидает. Вот так-то, друг!
В мире живши, обязаться браком не захотел; заключился же от
свету вот уже десятый год, возлюбив тихие и безмолвные пристанища и чувства свои от мирских сует успокоив.
Я лежал лицом к стене и вдруг
в углу увидел яркое, светлое пятно заходящего солнца, то самое пятно, которое я с таким проклятием ожидал давеча, и вот помню, вся душа моя как бы взыграла и как бы новый
свет проник
в мое сердце.
«Вот на что они способны, эти гордецы,
в ихнем высшем
свете, за деньги!» — восклицает Ламберт.
Тут я вдруг догадался, что и ему должно уже быть известно обо мне все на
свете — и история моя, и имя мое, и, может быть, то,
в чем рассчитывал на меня Ламберт.
Это ты хорошо сейчас сказал про капитал; но видишь, Ламберт, ты не знаешь высшего
света: у них все это на самых патриархальных, родовых, так сказать, отношениях, так что теперь, пока она еще не знает моих способностей и до чего я
в жизни могу достигнуть — ей все-таки теперь будет стыдно.
— Я ценю наши бывшие встречи; мне
в вас дорог юноша, и даже, может быть, эта самая искренность… Я ведь — пресерьезный характер. Я — самый серьезный и нахмуренный характер из всех современных женщин, знайте это… ха-ха-ха! Мы еще наговоримся, а теперь я немного не по себе, я взволнована и… кажется, у меня истерика. Но наконец-то, наконец-то даст он и мне жить на
свете!
Был уже полный вечер;
в окно моей маленькой комнаты, сквозь зелень стоявших на окне цветов, прорывался пук косых лучей и обливал меня
светом.
Начну с того, что для меня и сомнения нет, что он любил маму, и если бросил ее и «разженился» с ней, уезжая, то, конечно, потому, что слишком заскучал или что-нибудь
в этом роде, что, впрочем, бывает и со всеми на
свете, но что объяснить всегда трудно.
В десять часов, только что я собрался уходить, — к нему, разумеется, — появилась Настасья Егоровна. Я радостно спросил ее: «Не от него ли?» — и с досадой услышал, что вовсе не от него, а от Анны Андреевны и что она, Настасья Егоровна, «чем
свет ушла с квартиры».
Дома Версилова не оказалось, и ушел он действительно чем
свет. «Конечно — к маме», — стоял я упорно на своем. Няньку, довольно глупую бабу, я не расспрашивал, а кроме нее,
в квартире никого не было. Я побежал к маме и, признаюсь,
в таком беспокойстве, что на полдороге схватил извозчика. У мамы его со вчерашнего вечера не было. С мамой были лишь Татьяна Павловна и Лиза. Лиза, только что я вошел, стала собираться уходить.
Ты потому поверил, что ты не принят
в высшем обществе и ничего не знаешь, как у них
в высшем
свете делается.
Это не так просто у них
в высшем
свете делается, и это невозможно, чтоб так просто — взяла да и вышла замуж…
Но что мучило меня до боли (мимоходом, разумеется, сбоку, мимо главного мучения) — это было одно неотвязчивое, ядовитое впечатление — неотвязчивое, как ядовитая, осенняя муха, о которой не думаешь, но которая вертится около вас, мешает вам и вдруг пребольно укусит. Это было лишь воспоминание, одно происшествие, о котором я еще никому на
свете не сказывал. Вот
в чем дело, ибо надобно же и это где-нибудь рассказать.
Я мечтал, как я буду благороден, горд и грустен, может быть, даже
в обществе князя
В—ского, и таким образом прямо буду введен
в этот
свет — о, я не щажу себя, и пусть, и пусть: так и надо записать это
в таких точно подробностях!
— Надо, надо! — завопил я опять, — ты ничего не понимаешь, Ламберт, потому что ты глуп! Напротив, пусть пойдет скандал
в высшем
свете — этим мы отмстим и высшему
свету и ей, и пусть она будет наказана! Ламберт, она даст тебе вексель… Мне денег не надо — я на деньги наплюю, а ты нагнешься и подберешь их к себе
в карман с моими плевками, но зато я ее сокрушу!
— С этим письмом его дочери
в руках мы оправданы
в глазах
света.
Князь проснулся примерно через час по ее уходе. Я услышал через стену его стон и тотчас побежал к нему; застал же его сидящим на кровати,
в халате, но до того испуганного уединением,
светом одинокой лампы и чужой комнатой, что, когда я вошел, он вздрогнул, привскочил и закричал. Я бросился к нему, и когда он разглядел, что это я, то со слезами радости начал меня обнимать.
Действительно, я отыскал
в саке фотографический,
в овальной рамке, портрет Катерины Николаевны. Он взял его
в руку, поднес к
свету, и слезы вдруг потекли по его желтым, худым щекам.
— Ах, пащенок! Так это письмо
в самом деле у тебя было зашито, и зашивала дура Марья Ивановна! Ах вы, мерзавцы-безобразники! Так ты с тем, чтоб покорять сердца, сюда ехал, высший
свет побеждать, Черту Ивановичу отмстить за то, что побочный сын, захотел?
Кричал же Бьоринг на Анну Андреевну, которая вышла было тоже
в коридор за князем; он ей грозил и, кажется, топал ногами — одним словом, сказался грубый солдат-немец, несмотря на весь «свой высший
свет».
Я решил, несмотря на все искушение, что не обнаружу документа, не сделаю его известным уже целому
свету (как уже и вертелось
в уме моем); я повторял себе, что завтра же положу перед нею это письмо и, если надо, вместо благодарности вынесу даже насмешливую ее улыбку, но все-таки не скажу ни слова и уйду от нее навсегда…