Неточные совпадения
Сведения об этой, столь рано его оставившей, супруге довольно у меня неполны и теряются
в моих материалах; да и много из частных обстоятельств
жизни Версилова от меня ускользнуло, до того он был всегда со мною горд, высокомерен, замкнут и небрежен, несмотря, минутами, на поражающее как бы смирение его передо мною.
Упоминаю, однако же, для обозначения впредь, что он прожил
в свою
жизнь три состояния, и весьма даже крупные, всего тысяч на четыреста с лишком и, пожалуй, более.
Вставлю здесь, чтобы раз навсегда отвязаться: редко кто мог столько вызлиться на свою фамилию, как я,
в продолжение всей моей
жизни.
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему, все всю
жизнь ее звали тетушкой, не только моей, но и вообще, равно как и
в семействе Версилова, которому она чуть ли и
в самом деле не сродни.
Правда,
в женщинах я ничего не знаю, да и знать не хочу, потому что всю
жизнь буду плевать и дал слово.
Мало того, я именно знаю всю непроходимость той среды и тех жалких понятий,
в которых она зачерствела с детства и
в которых осталась потом на всю
жизнь.
В уединении мечтательной и многолетней моей московской
жизни она создалась у меня еще с шестого класса гимназии и с тех пор, может быть, ни на миг не оставляла меня.
Версилов, отец мой, которого я видел всего только раз
в моей
жизни, на миг, когда мне было всего десять лет (и который
в один этот миг успел поразить меня), Версилов,
в ответ на мое письмо, не ему, впрочем, посланное, сам вызвал меня
в Петербург собственноручным письмом, обещая частное место.
Я сказал уже выше, что этот Версилов прожил
в свою
жизнь три наследства, и вот его опять выручало наследство!
История эта, несмотря на все старания мои, оставалась для меня
в главнейшем невыясненною, несмотря на целый месяц
жизни моей
в Петербурге.
Отвернулись от него все, между прочим и все влиятельные знатные люди, с которыми он особенно умел во всю
жизнь поддерживать связи, вследствие слухов об одном чрезвычайно низком и — что хуже всего
в глазах «света» — скандальном поступке, будто бы совершенном им с лишком год назад
в Германии, и даже о пощечине, полученной тогда же слишком гласно, именно от одного из князей Сокольских, и на которую он не ответил вызовом.
Она прежде встречалась мне раза три-четыре
в моей московской
жизни и являлась Бог знает откуда, по чьему-то поручению, всякий раз когда надо было меня где-нибудь устроивать, — при поступлении ли
в пансионишко Тушара или потом, через два с половиной года, при переводе меня
в гимназию и помещении
в квартире незабвенного Николая Семеновича.
И вообще он ужасно как полюбил даже
в самой интимной частной
жизни вставлять
в свой разговор особенно глубокомысленные вещи или бонмо; я это слишком понимаю.
— Cher… жаль, если
в конце
жизни скажешь себе, как и я: je sais tout, mais je ne sais rien de bon. [Я знаю все, но не знаю ничего хорошего (франц.).] Я решительно не знаю, для чего я жил на свете! Но… я тебе столько обязан… и я даже хотел…
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то
в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз
в моей
жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел
в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что
в сущности не стоит).
Полтора года назад Версилов, став через старого князя Сокольского другом дома Ахмаковых (все тогда находились за границей,
в Эмсе), произвел сильное впечатление, во-первых, на самого Ахмакова, генерала и еще нестарого человека, но проигравшего все богатое приданое своей жены, Катерины Николаевны,
в три года супружества
в карты и от невоздержной
жизни уже имевшего удар.
Он проповедовал тогда «что-то страстное», по выражению Крафта, какую-то новую
жизнь, «был
в религиозном настроении высшего смысла» — по странному, а может быть, и насмешливому выражению Андроникова, которое мне было передано.
И вот он умирает; Катерина Николавна тотчас вспомнила про письмо: если бы оно обнаружилось
в бумагах покойного и попало
в руки старого князя, то тот несомненно прогнал бы ее навсегда, лишил наследства и не дал бы ей ни копейки при
жизни.
Оно доказывало лишь то, думал я тогда, что я не
в силах устоять даже и пред глупейшими приманками, тогда как сам же сказал сейчас Крафту, что у меня есть «свое место», есть свое дело и что если б у меня было три
жизни, то и тогда бы мне было их мало.
Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея. Для чего? Зачем? Нравственно ли это и не уродливо ли ходить
в дерюге и есть черный хлеб всю
жизнь, таская на себе такие деньжища? Эти вопросы потом, а теперь только о возможности достижения цели.
Это всегда только те говорят, которые никогда никакого опыта ни
в чем не делали, никакой
жизни не начинали и прозябали на готовом.
Да, я жаждал могущества всю мою
жизнь, могущества и уединения. Я мечтал о том даже
в таких еще летах, когда уж решительно всякий засмеялся бы мне
в глаза, если б разобрал, что у меня под черепом. Вот почему я так полюбил тайну. Да, я мечтал изо всех сил и до того, что мне некогда было разговаривать; из этого вывели, что я нелюдим, а из рассеянности моей делали еще сквернее выводы на мой счет, но розовые щеки мои доказывали противное.
Особенно счастлив я был, когда, ложась спать и закрываясь одеялом, начинал уже один,
в самом полном уединении, без ходящих кругом людей и без единого от них звука, пересоздавать
жизнь на иной лад. Самая яростная мечтательность сопровождала меня вплоть до открытия «идеи», когда все мечты из глупых разом стали разумными и из мечтательной формы романа перешли
в рассудочную форму действительности.
Бывали минуты, когда Версилов громко проклинал свою
жизнь и участь из-за этого кухонного чада, и
в этом одном я ему вполне сочувствовал; я тоже ненавижу эти запахи, хотя они и не проникали ко мне: я жил вверху
в светелке, под крышей, куда подымался по чрезвычайно крутой и скрипучей лесенке.
— Ничего я не помню и не знаю, но только что-то осталось от вашего лица у меня
в сердце на всю
жизнь, и, кроме того, осталось знание, что вы моя мать.
— Случилось так, — продолжал я, — что вдруг,
в одно прекрасное утро, явилась за мною друг моего детства, Татьяна Павловна, которая всегда являлась
в моей
жизни внезапно, как на театре, и меня повезли
в карете и привезли
в один барский дом,
в пышную квартиру.
— Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней
в Москве, может быть, были лучшей минутой всей
жизни моей! Мы все еще тогда были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали… Я тогда
в Москве неожиданно встретил столько… Но продолжай, мой милый: ты очень хорошо сделал на этот раз, что так подробно напомнил…
Разъясни мне тоже, кстати, друг мой: ты для чего это и с какою бы целью распространял и
в школе, и
в гимназии, и во всю
жизнь свою, и даже первому встречному, как я слышал, о своей незаконнорожденности?
А может быть, таковы требования прекрасного и высокого
в самом деле, я этого во всю
жизнь не мог разрешить.
При этом чрезвычайно мало о религии, если только не заговоришь сам, и премилые даже рассказы
в своем роде о монастырях и монастырской
жизни, если сам полюбопытствуешь.
И наконец, опять странность: опять он повторял слово
в слово мою мысль (о трех
жизнях), которую я высказал давеча Крафту, главное моими же словами.
И неужели он не ломался, а и
в самом деле не
в состоянии был догадаться, что мне не дворянство версиловское нужно было, что не рождения моего я не могу ему простить, а что мне самого Версилова всю
жизнь надо было, всего человека, отца, и что эта мысль вошла уже
в кровь мою?
Скажу заранее: есть замыслы и мечты
в каждой
жизни до того, казалось бы, эксцентрические, что их с первого взгляда можно безошибочно принять за сумасшествие.
А в-третьих, и главное, если даже Версилов был и прав, по каким-нибудь там своим убеждениям, не вызвав князя и решившись снести пощечину, то по крайней мере он увидит, что есть существо, до того сильно способное чувствовать его обиду, что принимает ее как за свою, и готовое положить за интересы его даже
жизнь свою… несмотря на то что с ним расстается навеки…
«А зажечь, чтоб пред выстрелом опять потушить, как и
жизнь мою, не хочу», — странно прибавил он чуть не
в последней строчке.
Зато потом несомненно придет и раскаяние, и тогда он всегда готов на какую-нибудь совершенно обратную крайность;
в том и вся
жизнь.
В первый раз так с нею было во всю ее
жизнь.
— Да ведь вот же и тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю
в одну минуту узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно люблю, Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо, смерть, а пока жить, жить! О той несчастной пожалеем, а
жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли? У меня есть «идея», Лиза. Лиза, ты ведь знаешь, что Версилов отказался от наследства?
А между тем все эти вопросы меня тревожили всю мою
жизнь, и, признаюсь откровенно, я еще
в Москве отдалял их решение именно до свидания нашего
в Петербурге.
Но все-таки нельзя же не подумать и о мере, потому что тебе теперь именно хочется звонкой
жизни, что-нибудь зажечь, что-нибудь раздробить, стать выше всей России, пронестись громовою тучей и оставить всех
в страхе и
в восхищении, а самому скрыться
в Северо-Американские Штаты.
Замечу, что эта идея очень волновала иногда князя, несмотря на весь его вид прогрессизма, и я даже подозреваю, что многое дурное
в его
жизни произошло и началось из этой идеи: ценя свое княжество и будучи нищим, он всю
жизнь из ложной гордости сыпал деньгами и затянулся
в долги.
— О, я не вам! — быстро ответил я, но уж Стебельков непозволительно рассмеялся, и именно, как объяснилось после, тому, что Дарзан назвал меня князем. Адская моя фамилия и тут подгадила. Даже и теперь краснею от мысли, что я, от стыда конечно, не посмел
в ту минуту поднять эту глупость и не заявил вслух, что я — просто Долгорукий. Это случилось еще
в первый раз
в моей
жизни. Дарзан
в недоумении глядел на меня и на смеющегося Стебелькова.
— А я очень рада, что вы именно теперь так говорите, — с значением ответила она мне. Я должен сказать, что она никогда не заговаривала со мной о моей беспорядочной
жизни и об омуте,
в который я окунулся, хотя, я знал это, она обо всем этом не только знала, но даже стороной расспрашивала. Так что теперь это было вроде первого намека, и — сердце мое еще более повернулось к ней.
— Нескромный, очень нескромный вопрос: ведь вы,
в вашу
жизнь, знавали женщин, имели связи?.. Я вообще, вообще, я не
в частности! — краснел я и захлебывался от восторга.
— Это-то и возродило меня к новой
жизни. Я дал себе слово переделать себя, переломить
жизнь, заслужить перед собой и перед нею, и — вот у нас чем кончилось! Кончилось тем, что мы с вами ездили здесь на рулетки, играли
в банк; я не выдержал перед наследством, обрадовался карьере, всем этим людям, рысакам… я мучил Лизу — позор!
И вот этому я бы и научил и моих детей: «Помни всегда всю
жизнь, что ты — дворянин, что
в жилах твоих течет святая кровь русских князей, но не стыдись того, что отец твой сам пахал землю: это он делал по-княжески «.
Знаете ли, что я никогда
в моей
жизни не брал ни копейки у князя Николая Ивановича.
— А я что же говорю? Я только это и твержу. Я решительно не знаю, для чего
жизнь так коротка. Чтоб не наскучить, конечно, ибо
жизнь есть тоже художественное произведение самого творца,
в окончательной и безукоризненной форме пушкинского стихотворения. Краткость есть первое условие художественности. Но если кому не скучно, тем бы и дать пожить подольше.
И вот тут произошло нечто самое ужасное изо всего, что случилось во весь день… даже из всей моей
жизни: князь отрекся. Я видел, как он пожал плечами и
в ответ на сыпавшиеся вопросы резко и ясно выговорил...
«Что ж? — пронеслось
в уме моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую
жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого назвали вором… а там уж и убить себя».