Неточные совпадения
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему,
все всю жизнь ее звали тетушкой, не только моей, но и вообще, равно как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом
деле не сродни.
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже
делом решенным, и
все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом, какой только можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый
все эти последние
дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне
все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой
день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Но мать, сестра, Татьяна Павловна и
все семейство покойного Андроникова (одного месяца три перед тем умершего начальника отделения и с тем вместе заправлявшего
делами Версилова), состоявшее из бесчисленных женщин, благоговели перед ним, как перед фетишем.
Версилов еще недавно имел огромное влияние на
дела этого старика и был его другом, странным другом, потому что этот бедный князь, как я заметил, ужасно боялся его, не только в то время, как я поступил, но, кажется, и всегда во
всю дружбу.
Появившись, она проводила со мною
весь тот
день, ревизовала мое белье, платье, разъезжала со мной на Кузнецкий и в город, покупала мне необходимые вещи, устроивала, одним словом,
все мое приданое до последнего сундучка и перочинного ножика; при этом
все время шипела на меня, бранила меня, корила меня, экзаменовала меня, представляла мне в пример других фантастических каких-то мальчиков, ее знакомых и родственников, которые будто бы
все были лучше меня, и, право, даже щипала меня, а толкала положительно, даже несколько раз, и больно.
Я помню
весь тот
день наизусть!
[Кстати! (франц.)] — мгновенно изменилось
все лицо его, — как раз Александра Петровна, — третьего
дня, хе-хе!
— Да, насчет денег. У него сегодня в окружном суде решается их
дело, и я жду князя Сережу, с чем-то он придет. Обещался прямо из суда ко мне.
Вся их судьба; тут шестьдесят или восемьдесят тысяч. Конечно, я всегда желал добра и Андрею Петровичу (то есть Версилову), и, кажется, он останется победителем, а князья ни при чем. Закон!
— Но чем, скажите, вывод Крафта мог бы ослабить стремление к общечеловеческому
делу? — кричал учитель (он один только кричал,
все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать и не для одной России. И, кроме того, как же Крафт может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
— Приведенный вами факт хоть и неоднороден с данным случаем, но
все же похож и поясняет
дело, — обратился ко мне Васин.
Да и что такое были
все эти
дела в сущности?
— Нынешнее время, — начал он сам, помолчав минуты две и
все смотря куда-то в воздух, — нынешнее время — это время золотой средины и бесчувствия, страсти к невежеству, лени, неспособности к
делу и потребности
всего готового. Никто не задумывается; редко кто выжил бы себе идею.
— Нет, не имеет. Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется, знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него
всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено, не имело бы большого юридического значения, так что
дело Версилова могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так сказать,
дело совести…
— Ну, хорошо, — сказал я, сунув письмо в карман. — Это
дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое мне открыла, сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми. Я вас ждал, как солнца, которое
все у меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас сказать мне
всю правду. Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
Затем произошло одно странное обстоятельство: болезненная падчерица Катерины Николавны, по-видимому, влюбилась в Версилова, или чем-то в нем поразилась, или воспламенилась его речью, или уж я этого ничего не знаю; но известно, что Версилов одно время
все почти
дни проводил около этой девушки.
— Есть. До свиданья, Крафт; благодарю вас и жалею, что вас утрудил! Я бы, на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове,
всех бы к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя — мне какое
дело!
Позорное и глупенькое впечатленьице — главное — сильнее
всего доказавшее мою неспособность к
делу!
В войну с Европой поступил опять в военную службу, но в Крым не попал и
все время в
деле не был.
Но не «красоты» соблазнили меня умолчать до сих пор, а и сущность
дела, то есть трудность
дела; даже теперь, когда уже прошло
все прошедшее, я ощущаю непреодолимую трудность рассказать эту «мысль».
Дело очень простое,
вся тайна в двух словах: упорство и непрерывность.
— Вы уверяете, что слышали, а между тем вы ничего не слышали. Правда, в одном и вы справедливы: если я сказал, что это
дело «очень простое», то забыл прибавить, что и самое трудное.
Все религии и
все нравственности в мире сводятся на одно: «Надо любить добродетель и убегать пороков». Чего бы, кажется, проще? Ну-тка, сделайте-ка что-нибудь добродетельное и убегите хоть одного из ваших пороков, попробуйте-ка, — а? Так и тут.
Да и вообще до сих пор, во
всю жизнь, во
всех мечтах моих о том, как я буду обращаться с людьми, — у меня всегда выходило очень умно; чуть же на
деле — всегда очень глупо.
Ну пусть эти случаи даже слишком редки;
все равно, главным правилом будет у меня — не рисковать ничем, и второе — непременно в
день хоть сколько-нибудь нажить сверх минимума, истраченного на мое содержание, для того чтобы ни единого
дня не прерывалось накопление.
Мне, конечно, слишком мало еще известны биржа, акции, банкирское
дело и
все прочее.
Но, взамен того, мне известно как пять моих пальцев, что
все эти биржи и банкирства я узнаю и изучу в свое время, как никто другой, и что наука эта явится совершенно просто, потому только, что до этого дойдет
дело.
Даже про Крафта вспоминал с горьким и кислым чувством за то, что тот меня вывел сам в переднюю, и так было вплоть до другого
дня, когда уже
все совершенно про Крафта разъяснилось и сердиться нельзя было.
Есть и обратный закон для идей: идеи пошлые, скорые — понимаются необыкновенно быстро, и непременно толпой, непременно
всей улицей; мало того, считаются величайшими и гениальнейшими, но — лишь в
день своего появления.
(Я, конечно,
все эти знания приобрел еще в школах, даже еще до гимназии, но лишь слова, а не
дело.)
Я тотчас привез доктора, он что-то прописал, и мы провозились
всю ночь, мучая крошку его скверным лекарством, а на другой
день он объявил, что уже поздно, и на просьбы мои — а впрочем, кажется, на укоры — произнес с благородною уклончивостью: «Я не Бог».
Это правда, он готов был носить белье по два
дня, что даже огорчало мать; это у них считалось за жертву, и
вся эта группа преданных женщин прямо видела в этом подвиг.
Он
всю жизнь свою, каждый
день может быть, мечтал с засосом и с умилением о полнейшей праздности, так сказать, доводя идеал до абсолюта — до бесконечной независимости, до вечной свободы мечты и праздного созерцания.
— Не то что обошел бы, а наверно бы
все им оставил, а обошел бы только одного меня, если бы сумел
дело сделать и как следует завещание написать; но теперь за меня закон — и кончено. Делиться я не могу и не хочу, Татьяна Павловна, и
делу конец.
Там меня барышни по-французски научили, но больше
всего я любил басни Крылова, заучил их множество наизусть и каждый
день декламировал по басне Андроникову, прямо входя к нему в его крошечный кабинет, занят он был или нет.
Татьяна Павловна хлопотала около меня
весь тот
день и покупала мне много вещей; я же
все ходил по
всем пустым комнатам и смотрел на себя во
все зеркала.
— Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько
дней в Москве, может быть, были лучшей минутой
всей жизни моей! Мы
все еще тогда были так молоды… и
все тогда с таким жаром ждали… Я тогда в Москве неожиданно встретил столько… Но продолжай, мой милый: ты очень хорошо сделал на этот раз, что так подробно напомнил…
Но я еще внизу положил, во время
всех этих дебатов, подвергнуть
дело о письме про наследство решению третейскому и обратиться, как к судье, к Васину, а если не удастся к Васину, то еще к одному лицу, я уже знал к какому.
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за
все, что ты на мне насчитываешь, за
все эти годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом
деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
А может быть, таковы требования прекрасного и высокого в самом
деле, я этого во
всю жизнь не мог разрешить.
[Понимаешь? (франц.)]) и в высшей степени уменье говорить
дело, и говорить превосходно, то есть без глупого ихнего дворового глубокомыслия, которого я, признаюсь тебе, несмотря на
весь мой демократизм, терпеть не могу, и без
всех этих напряженных русизмов, которыми говорят у нас в романах и на сцене «настоящие русские люди».
И неужели он не ломался, а и в самом
деле не в состоянии был догадаться, что мне не дворянство версиловское нужно было, что не рождения моего я не могу ему простить, а что мне самого Версилова
всю жизнь надо было,
всего человека, отца, и что эта мысль вошла уже в кровь мою?
У меня еще с вечера составился общий план действий на
весь этот
день.
Не знаю почему, но раннее деловое петербургское утро, несмотря на чрезвычайно скверный свой вид, мне всегда нравится, и
весь этот спешащий по своим
делам, эгоистический и всегда задумчивый люд имеет для меня, в восьмом часу утра, нечто особенно привлекательное.
— Да уж по тому одному не пойду, что согласись я теперь, что тогда пойду, так ты
весь этот срок апелляции таскаться начнешь ко мне каждый
день. А главное,
все это вздор, вот и
все. И стану я из-за тебя мою карьеру ломать? И вдруг князь меня спросит: «Вас кто прислал?» — «Долгорукий». — «А какое
дело Долгорукому до Версилова?» Так я должен ему твою родословную объяснять, что ли? Да ведь он расхохочется!
Но чтобы наказать себя еще больше, доскажу его вполне. Разглядев, что Ефим надо мной насмехается, я позволил себе толкнуть его в плечо правой рукой, или, лучше сказать, правым кулаком. Тогда он взял меня за плечи, обернул лицом в поле и — доказал мне на
деле, что он действительно сильнее
всех у нас в гимназии.
Я слишком понял, что вышел случай школьнический, гимназический, а серьезность
дела остается
вся целиком.
Пусть Ефим, даже и в сущности
дела, был правее меня, а я глупее
всего глупого и лишь ломался, но
все же в самой глубине
дела лежала такая точка, стоя на которой, был прав и я, что-то такое было и у меня справедливого и, главное, чего они никогда не могли понять.
Я рассуждал так:
дело с письмом о наследстве есть
дело совести, и я, выбирая Васина в судьи, тем самым выказываю ему
всю глубину моего уважения, что, уж конечно, должно было ему польстить.
Веселый господин кричал и острил, но
дело шло только о том, что Васина нет дома, что он
все никак не может застать его, что это ему на роду написано и что он опять, как тогда, подождет, и
все это, без сомнения, казалось верхом остроумия хозяйке.
Точно до сих пор
все мои намерения и приготовления были в шутку, а только «теперь вдруг и, главное, внезапно,
все началось уже в самом
деле».