Цитаты со словом «покакать»
Не утерпев, я сел записывать эту историю моих первых шагов на жизненном поприще, тогда
как мог бы обойтись и без того.
К делу; хотя ничего нет мудренее,
как приступить к какому-нибудь делу, — может быть, даже и ко всякому делу.
Замечу тоже, что, кажется, ни на одном европейском языке не пишется так трудно,
как на русском.
Как это так выходит, что у человека умного высказанное им гораздо глупее того, что в нем остается?
Он
как раз к тому времени овдовел, то есть к двадцати пяти годам своей жизни.
Сведения об этой, столь рано его оставившей, супруге довольно у меня неполны и теряются в моих материалах; да и много из частных обстоятельств жизни Версилова от меня ускользнуло, до того он был всегда со мною горд, высокомерен, замкнут и небрежен, несмотря, минутами, на поражающее
как бы смирение его передо мною.
Вставлю здесь, чтобы раз навсегда отвязаться: редко кто мог столько вызлиться на свою фамилию,
как я, в продолжение всей моей жизни.
Каждый-то раз,
как я вступал куда-либо в школу или встречался с лицами, которым, по возрасту моему, был обязан отчетом, одним словом, каждый-то учителишка, гувернер, инспектор, поп — все, кто угодно, спрося мою фамилию и услыхав, что я Долгорукий, непременно находили для чего-то нужным прибавить...
Иным, по-видимому, это совершенно было не нужно; да и не знаю, к
какому бы черту это могло быть хоть кому-нибудь нужно?
Школьник
как спрашивает новичка?
Затерявшийся и конфузящийся новичок, в первый день поступления в школу (в
какую бы то ни было), есть общая жертва: ему приказывают, его дразнят, с ним обращаются как с лакеем.
И он прав: ничего нет глупее,
как называться Долгоруким, не будучи князем. Эту глупость я таскаю на себе без вины. Впоследствии, когда я стал уже очень сердиться, то на вопрос: ты князь? всегда отвечал...
Повторю, очень трудно писать по-русски: я вот исписал целых три страницы о том,
как я злился всю жизнь за фамилию, а между тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за то, что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще раз и оправдываться было бы для меня унизительно.
Браки дворовых,
как известно, происходили во времена крепостного права с дозволения господ, а иногда и прямо по распоряжению их.
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне не тетушка, а сама помещица; но, не знаю почему, все всю жизнь ее звали тетушкой, не только моей, но и вообще, равно
как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в самом деле не сродни.
Она не то что управляла, но по соседству надзирала над имением Версилова (в пятьсот душ), и этот надзор,
как я слышал, стоил надзора какого-нибудь управляющего из ученых.
Софья Андреева (эта восемнадцатилетняя дворовая, то есть мать моя) была круглою сиротою уже несколько лет; покойный же отец ее, чрезвычайно уважавший Макара Долгорукого и ему чем-то обязанный, тоже дворовый, шесть лет перед тем, помирая, на одре смерти, говорят даже, за четверть часа до последнего издыхания, так что за нужду можно бы было принять и за бред, если бы он и без того не был неправоспособен,
как крепостной, подозвав Макара Долгорукого, при всей дворне и при присутствовавшем священнике, завещал ему вслух и настоятельно, указывая на дочь: «Взрасти и возьми за себя».
Что же до Макара Иванова, то не знаю, в
каком смысле он потом женился, то есть с большим ли удовольствием или только исполняя обязанность.
Другое дело, когда вышел из дворни: тут уж его не иначе поминали
как какого-нибудь святого и много претерпевшего.
В глазах ее этот брак с Макаром Ивановым был давно уже делом решенным, и все, что тогда с нею произошло, она нашла превосходным и самым лучшим; под венец пошла с самым спокойным видом,
какой только можно иметь в таких случаях, так что сама уж Татьяна Павловна назвала ее тогда рыбой.
Я вполне готов верить,
как уверял он меня прошлого года сам, с краской в лице, несмотря на то, что рассказывал про все это с самым непринужденным и «остроумным» видом, что романа никакого не было вовсе и что все вышло так.
Замечу, что мою мать я, вплоть до прошлого года, почти не знал вовсе; с детства меня отдали в люди, для комфорта Версилова, об чем, впрочем, после; а потому я никак не могу представить себе,
какое у нее могло быть в то время лицо.
Если она вовсе не была так хороша собой, то чем мог в ней прельститься такой человек,
как тогдашний Версилов?
В
какой же форме мог начать этот «глупый щенок» с моей матерью?
Я сейчас вообразил, что если б у меня был хоть один читатель, то наверно бы расхохотался надо мной,
как над смешнейшим подростком, который, сохранив свою глупую невинность, суется рассуждать и решать, в чем не смыслит.
Да, действительно, я еще не смыслю, хотя сознаюсь в этом вовсе не из гордости, потому что знаю, до
какой степени глупа в двадцатилетнем верзиле такая неопытность; только я скажу этому господину, что он сам не смыслит, и докажу ему это.
А человеку, который приехал с «Антоном Горемыкой», разрушать, на основании помещичьего права, святость брака, хотя и своего дворового, было бы очень зазорно перед самим собою, потому что, повторяю, про этого «Антона Горемыку» он еще не далее
как несколько месяцев тому назад, то есть двадцать лет спустя, говорил чрезвычайно серьезно.
Вот что он сказал мне; и если это действительно было так, то я принужден почесть его вовсе не таким тогдашним глупым щенком,
каким он сам себя для того времени аттестует.
Все это, конечно, я наговорил в какую-то
как бы похвалу моей матери, а между тем уже заявил, что о ней, тогдашней, не знал вовсе.
Ибо об чем, о Господи, об чем мог говорить в то время такой человек,
как Версилов, с такою особою, как моя мать, даже и в случае самой неотразимой любви?
Да и сверх того, им было вовсе не до русской литературы; напротив, по его же словам (он как-то раз расходился), они прятались по углам, поджидали друг друга на лестницах, отскакивали
как мячики, с красными лицами, если кто проходил, и «тиран помещик» трепетал последней поломойки, несмотря на все свое крепостное право.
Уж одни размеры, в которые развилась их любовь, составляют загадку, потому что первое условие таких,
как Версилов, — это тотчас же бросить, если достигнута цель.
Вопросов я наставил много, но есть один самый важный, который, замечу, я не осмелился прямо задать моей матери, несмотря на то что так близко сошелся с нею прошлого года и, сверх того,
как грубый и неблагодарный щенок, считающий, что перед ним виноваты, не церемонился с нею вовсе.
Вопрос следующий:
как она-то могла, она сама, уже бывшая полгода в браке, да еще придавленная всеми понятиями о законности брака, придавленная, как бессильная муха, она, уважавшая своего Макара Ивановича не меньше чем какого-то Бога, как она-то могла, в какие-нибудь две недели, дойти до такого греха?
Объяснить разве можно тем, что сделала она не помня себя, то есть не в том смысле,
как уверяют теперь адвокаты про своих убийц и воров, а под тем сильным впечатлением, которое, при известном простодушии жертвы, овладевает фатально и трагически.
Версилов, выкупив мою мать у Макара Иванова, вскорости уехал и с тех пор,
как я уже и прописал выше, стал ее таскать за собою почти повсюду, кроме тех случаев, когда отлучался подолгу; тогда оставлял большею частью на попечении тетушки, то есть Татьяны Павловны Прутковой, которая всегда откуда-то в таких случаях подвертывалась.
Я был
как выброшенный и чуть не с самого рождения помещен в чужих людях.
Прибавлю, однако, что я кончил гимназический курс в последнем году плохо, тогда
как до седьмого класса всегда был из первых, а случилось это вследствие той же идеи, вследствие вывода, может быть ложного, который я из нее вывел.
Этот вызов человека, сухого и гордого, ко мне высокомерного и небрежного и который до сих пор, родив меня и бросив в люди, не только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает, может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное и неточное, так
как оказалось потом, что и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Странно, мне, между прочим, понравилось в его письмеце (одна маленькая страничка малого формата), что он ни слова не упомянул об университете, не просил меня переменить решение, не укорял, что не хочу учиться, — словом, не выставлял никаких родительских финтифлюшек в этом роде,
как это бывает по обыкновению, а между тем это-то и было худо с его стороны в том смысле, что еще пуще обозначало его ко мне небрежность.
«Спрячусь в нее,
как черепаха»; сравнение это очень мне нравилось.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя
как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
Что отец — это бы еще ничего, и нежностей я не любил, но человек этот меня знать не хотел и унизил, тогда
как я мечтал о нем все эти годы взасос (если можно так о мечте выразиться).
Я с самого детства привык воображать себе этого человека, этого «будущего отца моего» почти в каком-то сиянии и не мог представить себе иначе,
как на первом месте везде.
Но мать, сестра, Татьяна Павловна и все семейство покойного Андроникова (одного месяца три перед тем умершего начальника отделения и с тем вместе заправлявшего делами Версилова), состоявшее из бесчисленных женщин, благоговели перед ним,
как перед фетишем.
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не мог вообразить,
как можно было так постареть и истереться всего только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Меньше тогдашнего блеску, менее внешности, даже изящного, но жизнь
как бы оттиснула на этом лице нечто гораздо более любопытное прежнего.
Уже с лишком год назад,
как он выгнан из общества.
Короче, со мной он обращался
как с самым зеленым подростком, чего я почти не мог перенести, хотя и знал, что так будет.
Цитаты из русской классики со словом «покакать»
Синонимы к слову «покакать»
Предложения со словом «покакать»
- – Ваша собачка изволила покакать дважды, семь раз пописала, а наши ребята штаны порвали, пытаясь поспеть за вами… раньше вас.
- – Он изволил покакать на важные документы!
- (все предложения)
Сочетаемость слова «покакать»
Дополнительно