И вот, против всех ожиданий, Версилова, пожав князю руку и обменявшись с ним какими-то веселыми светскими словечками, необыкновенно любопытно посмотрела на меня и, видя, что я на нее тоже смотрю, вдруг мне с улыбкою поклонилась. Правда, она только что вошла и поклонилась как вошедшая, но улыбка была до того добрая, что, видимо, была преднамеренная. И, помню, я испытал необыкновенно приятное ощущение.
Ощущение было вроде как перед игорным столом в тот момент, когда вы еще не поставили карту, но подошли с тем, что хотите поставить: «захочу поставлю, захочу уйду — моя воля».
Но нерешимость быстро начинает тяготить вас, и вы как-то слепнете: протягиваете руку, берете карту, но машинально, почти против воли, как будто вашу руку направляет другой; наконец вы решились и ставите — тут уж ощущение совсем иное, огромное.
Не то чтоб он меня так уж очень мучил, но все-таки я был потрясен до основания; и даже до того, что обыкновенное человеческое чувство некоторого удовольствия при чужом несчастии, то есть когда кто сломает ногу, потеряет честь, лишится любимого существа и проч., даже обыкновенное это чувство подлого удовлетворения бесследно уступило во мне другому, чрезвычайно цельному ощущению, именно горю, сожалению о Крафте, то есть сожалению ли, не знаю, но какому-то весьма сильному и доброму чувству.
На душе моей было очень смутно, а целого не было; но некоторые ощущения выдавались очень определенно, хотя ни одно не увлекало меня за собою вполне вследствие их обилия.
Но… но были и другие ощущения; одному из них особенно хотелось выделиться перед прочими и овладеть душой моей, и, странно, это ощущение тоже бодрило меня, как будто вызывало на что-то ужасно веселое.
То есть я не стану повторять гнусной казенщины, обыкновенной в этих объяснениях, что я играл, дескать, для игры, для ощущений, для наслаждений риска, азарта и проч., а вовсе не для барыша.
Я не помню даже времени в целой жизни моей, когда бы я был полон более надменных ощущений, как в те первые дни моего выздоровления, то есть когда валялась соломинка на постели.
Из отрывков их разговора и из всего их вида я заключил, что у Лизы накопилось страшно много хлопот и что она даже часто дома не бывает из-за своих дел: уже в одной этой идее о возможности «своих дел» как бы заключалось для меня нечто обидное; впрочем, все это были лишь больные, чисто физиологические ощущения, которые не стоит описывать.
Когда я очутился на улице и дохнул уличного холодного воздуху, то так и вздрогнул от сильнейшего ощущения — почти животного и которое я назвал бы плотоядным.
И все это ощущение я как будто прожил в этом сне; скалы, и море, и косые лучи заходящего солнца — все это я как будто еще видел, когда проснулся и раскрыл глаза, буквально омоченные слезами.
Но главная радость моя была в одном чрезвычайном ощущении: это была мысль, что он уже «не любил ее «; в это я уверовал ужасно и чувствовал, что с сердца моего как бы кто-то столкнул страшный камень.
Она скрылась, с негодованием хлопнув дверью. В бешенстве от наглого, бесстыдного цинизма самых последних ее слов, — цинизма, на который способна лишь женщина, я выбежал глубоко оскорбленный. Но не буду описывать смутных ощущений моих, как уже и дал слово; буду продолжать лишь фактами, которые теперь все разрешат. Разумеется, я пробежал мимоходом опять к нему и опять от няньки услышал, что он не бывал вовсе.
Минута прошла. Странное это ощущение, когда решаешься и не можешь решиться. «Уйти или нет, уйти или нет?» — повторял я каждую секунду почти в ознобе; вдруг показался уходивший докладывать слуга. В руках у него, между пальцами, болтались четыре красных кредитки, сорок рублей.
Все это я таил с тех самых пор в моем сердце, а теперь пришло время и — я подвожу итог. Но опять-таки и в последний раз: я, может быть, на целую половину или даже на семьдесят пять процентов налгал на себя! В ту ночь я ненавидел ее, как исступленный, а потом как разбушевавшийся пьяный. Я сказал уже, что это был хаос чувств и ощущений, в котором я сам ничего разобрать не мог. Но, все равно, их надо было высказать, потому что хоть часть этих чувств да была же наверно.